Кэрель
Шрифт:
«А ее брательник-то здесь рядом, в тумане!»
Теперь ему не терпелось войти в это тепло, в черную, опушенную мехом, слегка приоткрытую дырку, откуда даже у полуохладевших трупов исходят волны тяжелых и обжигающих запахов.
— Твоя сестренка мне нравится, ты же знаешь!
Роже широко улыбнулся. Он приблизил свое открытое лицо к лицу Жиля.
— О!..
Возглас получился нежным и хриплым — казалось, он исходил из живота Жиля, — и вырвался вместе с тоскливым вздохом, рожденным у основания вставшего члена. Он почти физически ощутил, что между основанием его члена и глубиной горла, откуда вырвался его приглушенный хрип, существует прямая и глубокая связь. Нам хотелось бы, чтобы эти размышления и наблюдения, которые не в состоянии реально
3
Мандрагора — растение, корни которого напоминают человеческую фигуру. Существовало поверие о происхождении мандрагоры из поллюций повешенного человека (ср. нем. Galgenmannlein — букв.: «висельничек»).
— Она тебе нравится, да?
Сжав зубы, не вынимая рук из карманов, приблизив свое лицо к его лицу, Жиль заставил мальчика отступить к стене. Он толкал его животом и грудью. Роже попятился, продолжая улыбаться и отворачивая голову от напряженного лица молодого каменщика, давившего его всем своим сильным телом.
— Ты что, смеешься над этим?
Жиль вытащил одну руку — другой он продолжал придерживать свой член — из кармана. Он положил ее на плечо Роже, так близко к воротнику, что его мизинец коснулся ледяной щеки мальчика. Прижатый спиной к стене, Роже не мог отступить и невольно соскользнул вниз. Он все еще улыбался.
— А? Тебе смешно? Да?
Жиль властно придвинулся, как делают влюбленные. Рот его был жесток и нежен, как украшенные тонкими усиками рты обольстителей, лицо его вдруг стало так серьезно, что уголки губ Роже опустились и его улыбка погрустнела. Стоя спиной к стене, Роже все с той же грустной улыбкой продолжал тихонько соскальзывать вниз, казалось, его поглощала чудовищная тень Жиля, склонившегося над ним, с рукой в кармане.
— О!
Жиль опять издал уже описанный нами приглушенный и глубокий хрип.
— А я-то хотел ее, твою сестренку. Я клянусь тебе, что если бы она была здесь вместо тебя, я бы ей сейчас вставил!..
Роже ничего не отвечал. Он больше не улыбался. Он глядел в глаза Жиля, у которого только припудренные цементом и известью брови сохранили еще остатки нежности.
— Жиль!
В голове у него пронеслось:
«Это Жиль, Жильбер Тюрко. Поляк, который не так уж давно начал работать в Арсенале на верфи с каменщиками. Его считают вспыльчивым».
И смешивая слова с пронзающим туман дыханием, он прошептал в ухо Жилю:
— Жиль!
— О!.. О!.. Странно, что я так этого хочу. Я бы сделал ее… Ты на нее похож, у тебя такая же мордашка.
Он приблизил руку к шее Роже. То, что он ощущал себя сейчас, стоя среди струящихся с неба потоков тюля, хозяином положения, придавало Жилю Тюрко желание быть жестоким, резким и решительным. Разорвать туман, проткнуть его грубым и резким движением, а может быть, достаточно одного твердого взгляда, и его мужественность будет подтверждена, ибо он знал, что вечером, когда он вернется в бараки, опять будет безжалостно и грубо унижен.
— У тя ее глаза. Жаль, что ты не она. Эх! Ну что? Ну что, ты двигаешь или нет?
И как бы желая помешать Роже «двигать», он навалился животом на него, прижимая мальчишку к стене, в то время как его свободная рука поддерживала очаровательную головку, парившую над миром вне сферы влияния Жиля. Они застыли, прижавшись друг к другу.
— Что ты ей скажешь?
— Постараюсь, чтобы она пришла завтра.
Несмотря на свою неопытность, Роже понял подлинный смысл своего испуга, когда услышал собственный голос, который стал почти бесцветным.
— А как насчет того, что я тебе сказал?
— Это тоже. Пошли, Жиль?
Они снова пришли в себя. Рядом шумело море. Все это время они находились почти прямо над водой. На мгновение и тот и другой почувствовали испуг оттого, что опасность была так близко. Жиль достал из кармана сигарету и зажег ее. Роже увидел его прекрасное, будто вылепленное большими сильными руками лицо, скрытую сущность которого высвечивал дрожащий и слабый огонек.
«Говорят, что убийца Менеклу завлек задушенную им девочку цветком лилии. Именно своими волосами и глазами, своей улыбкой Он (Кэрель) влечет меня. Но разве я обречен на смерть? Разве эти кудри и эти зубы отравлены? Разве любовь — это гибельная ловушка? Разве, наконец, Он меня завлекает? И только „ради этого“?
Может быть, перед тем, как позволить Кэрелю поглотить себя, мне следовало бы включить сирену тревоги?»
В отличие от остальных персонажей, которым недоступны используемые нами лирические приемы, только лейтенант Себлон оказывается способен достойно изобразить предмет своего вожделения.
«Я бы хотел — о, как страстно я этого желаю! — чтобы и в королевском одеянии Он всегда оставался лишь хулиганом! Броситься к Его ногам! Целовать Его щиколотки!
Чтобы вновь обрести Его, чтобы пережить горечь разлуки и волнение при встрече, чтобы, наконец, осмелиться сказать Ему „ты“, я притворился, что надолго уезжаю по делу. Но я не смог устоять. Я вернулся. Я снова увидел Его и почти со злостью отдал Ему приказ.
Он может все. Плюнуть мне в лицо, первым сказать мне „ты“.
„Вы смеете тыкать мне“, — сказал бы я Ему тогда.
Удар Его кулака, который я бы ощутил на своей физиономии, заставил бы меня услышать шепот гобоя: „Моя вульгарность царственна и дарует мне все права!“»
Вызвав бортового парикмахера, лейтенант Себлон приказал обрезать себе волосы как можно короче, чтобы выглядеть более мужественно, не столько заботясь о том, чтобы это ему шло, сколько желая походить (как он думал) на прекрасных мальчиков. Он и не подозревал, что только отдаляет их от себя. Он был хорошо сложен, широк в плечах, но всегда чувствовал в себе некую женственность, иногда не больше, чем в яичке синицы величиной с бледно-голубое или розовое драже, а иногда перехлестывающую через край, разливающуюся по всему телу, заполняющую его молоком. Женственность, лейтенант с грустью был вынужден признать это, томилась в нем, мгновенно распространяясь в его чертах, глазах, кончиках пальцев, отмечая каждый его жест, расслабляя его. Ему приходилось все время следить за собой, чтобы кто-нибудь не подумал, что он считает петли на воображаемой дамской работе, почесывая в волосах воображаемой спицей. И все-таки он выдавал себя в глазах мужчин, когда произносил фразу: «К оружию!», потому что он произносил «к оружию» почти как «кружево» и с такой грацией, как будто все его существо преклоняло колени перед могилой прекрасного возлюбленного. Он никогда не улыбался. Остальные офицеры, его товарищи, считали его строгим, немного пуританином, правда, с его внешней суровостью как-то не вязалась странная изысканность жеманного тона, которым он невольно произносил некоторые слова.
«Какое счастье сжимать в своих руках прекрасное тело, даже если оно большое и сильное! Сильнее и больше, чем мое.
Мечты. Сбудутся ли они?… Каждый вечер Он сходит на берег. Когда Он возвращается, его холщовые голубые брюки, расклешенные и, вопреки уставу, закрывающие ступни, бывают забрызганы спермой, смешавшейся с дорожной пылью, которую Он подметает их обтрепанными краями. Я никогда еще не видел таких грязных матросских брюк. Если бы я попросил у Него объяснений, Он бы сдвинул берет назад и с улыбкой ответил: „Все из-за вафлеров. Они сосут у меня и кончают мне на штаны. Это всего лишь их сперма.“