Кетополис: Киты и броненосцы
Шрифт:
– Надо же! Ваша сообразительность, друг мой, просто не знает границ! – но сарказм Планкета в который раз пропал втуне.
Фласк обвел толпу взглядом. Люди смотрели на него испуганно и зло. Певец проглотил вставший поперек горла ком – размером с яблоко.
– Господин Лампиер, – непривычно тихо сказал Фласк. – Но сейчас ведь можно ехать побыстрее?
Повозка вползла в проулок.
– Сейчас можно, – усмехнулся старый моряк. Он потянул на себя рычаги. – А хорошая песенка, вареная акула. Прям как в опере. Лихо ты по Одноногому прошелся.
– Ага… – вздохнул Фласк, глядя на оставшуюся
Мотор повозки взревел, повозка рванулась; Фласк едва не свалился на мостовую. Распевая во все горло отрывки из новой арии, Фокси повез их к музею.
…Третий звонок. Схватка начинается.
Увертюра. Маэстро Тосканини осторожно поводит палочкой, словно пробует воду, в которую предстоит войти оркестру. Отдергивает руку, и скрипки плачут от боли.
Палочка начинает свой танец, сплетая музыкальные темы. Океан фаготами вздымает ледяные валы, бьется о скалы. Мучительно вступают альты. Это тема тревоги.
Тяжелым басом ведет свою линию большой барабан – бух, бух. Биение крови в висках. Это тема любви и тема смерти одновременно.
Поднимается занавес. Кажется, что это не тяжелая портьерная ткань уходит вверх – а весь зрительный зал, все пришедшие в оперу, опускаются на немыслимую глубину. Волны звучат теперь глуше, глуше. Растворяются в толще вод. На такой глубине волнение уже неощутимо. Здесь своя музыка – музыка ледяной пустоты, тоски и холодного одиночества.
Темная сцена изображает подводный грот. Зеленоватые, застывшие в странных, уродливых позах фигуры хористов. Они неподвижны. Свет софитов окрашивает их лица в мертвенные тона.
На сцене пусто. Оркестр расходится, летает палочка маэстро Тосканини; стонут, шипя, тарелки – капли крови, упавшие в холодную воду. Удары сердца в висках. И внезапно, на самом пике – обрыв. Пауза. Тосканини замирает, его палочка неподвижна… оркестр безмолвствует.
Ожидание.
Тянется, тянется томительная тишина, взведенная, словно пружина огромного механизма.
И вот курок спустили. Звучит первая нота – такая глубокая, чистая и мощная, что зрительный зал пронзает насквозь, как разрядом молнии. Это почти физическое наслаждение. Это судорожный вдох после удушья. Это прекрасно.
– Ааааа-деее-лиии-даа… – набирает мощь голос. Это призыв в пустоте. Это крик под толщей вод. Это отчаяние и боль раненого зверя, который и не знал, что у него есть сердце. Это ария влюбленного чудовища.
Его еще нет. Шаляпина нет на сцене – но голос его уже здесь.
В этом голосе звучит рев чудовища и боль любви, темная мрачная страсть и рвущая душу нежность. Шаляпин поет о красавице Аделиде и своей любви… нет. Не может быть!
Это не голос Шаляпина. Это голос Левиафана.
Холодные мурашки восторга пробегают по спинам. Зрители забывают дышать – они поняли, с кем имеют дело.
Маэстро Тосканини смотрит, бледный лоб в испарине. Ничего подобного на генеральной репетиции не было. Шаляпин лепит Левиафана на глазах зрителей, создает его из своей плоти и крови, ваяет из собственной души. Гениальный актер, волшебный голос. Кто видел Мефистофеля в шаляпинском исполнении в Москве, ничего не видели, дьявол из оперы Гуно – ничто против нынешнего морского чудовища. Ибо Левиафан Шаляпина – создание дьявольское и прекрасное.
Полуголая фигура, задрапированная черной тканью, отбрасывает уродливую пугающую тень. Кажется, она заполняет собой сцену, нависает над залом. Зеленоватые силуэты утопленников корчатся, словно они подвешены на невидимых нитях, которые держит в «руке своей» он – Левиафан. Существо великое, прекрасное и очень злое.
Левиафан распрямляется, поднимает голову. Надменный. Жилы выступили на шее.
– Но что же ты, Аделида, не даришь мне взгляда? – вопрошает он насмешливо. В глазах горит огонек. Все его манеры повелителя глубин, вся его грубая, чудовищная натура в этих словах. Он смеется над собой – чудовище, которое не может ничего поделать с мучительной болью. Вместо того чтобы посылать цветы, он поступает как мальчишка-гимназист, впервые влюбившийся. Он дергает предмет страсти за косу и топчет ее тетради. Насмешничает. Обзывается. Сам себе противен и ничтожен, он изливает на нее все колкости и издевательства, какие только может придумать. И лишь в глазах его, за всей напускной дерзостью, злостью и насмешкой – различим он настоящий, ничего не понимающий зверь. Что со мной? Как это случилось? Как она могла?!
Зрители замирают. Такого Левиафана они еще не видели.
Шаляпин срывается с места. Черная ткань струится за ним, словно след китового тела, прорезающего океанскую толщу. Шаляпин движется с какой-то невероятно тяжелой, массивной грацией, словно весит, по меньшей мере, несколько тонн. Сцена стонет под его шагами. А он легок и страшен.
– Пляшите! – повелевает Левиафан утопленникам. Привычная властность после напускной веселости. Утопленники оживают, дергаются, движения их хаотичны и похожи на ужимки мимов.
Левиафан смотрит и мрачнеет. Высокая неподвижная фигура на голову возвышается над толпой. В плясках утопленников нет естественности, нет чувства. Нет жизни. Нельзя отвлечься, забыть про мучительную зудящую боль.
– Любовь сдвигает океаны? – в устах Шаляпина это вопрос, на который нет ответа. Голос звучит тускло.
Взгляд Левиафана резок и мучителен.
Вокруг идут хороводом зеленоватые мертвецы. На некоторых богатые одежды, на других лохмотья. В разное время они утонули, разного достатка были. Равные после смерти, они пытаются развеселить своего убийцу.
Но нет. Левиафану не весело. Резкий взмах – и утопленники застывают там, где застала их повелительная рука.
Внезапно лицо Шаляпина озаряется надеждой. Но вдруг она, Аделида, – его полюбит? Он силен, богат, он властелин океанов, он может ей дать все – от жемчугов до кораллов, от диковинных рыб до парижских нарядов.
Он пойдет и признается. Он подплывет к кораблю Аделиды и произнесет слова любви. Конечно же она согласится. Ведь он любит ее так, как никто и никогда в мире и в жизни. Так трепетно и нежно. Так бешено и сильно. И будь что будет. Конечно, она согласится. Конечно.