Кики ван Бетховен
Шрифт:
РАДОСТЬ!
Этим все сказано!
Отныне все успокаивается; певец понижает голос чуть ли не до шепота. Это пленительный вздох, нежный порыв морского ветра, несущего запахи весны, чарующие, но не вызывающие опьянения. Так сладко задевают наши чувства радость, ветер, ласка, растворенный в вечернем воздухе аромат. Никакого сопротивления! Вторжение слова и тембра человеческого голоса в симфонию рождает немалое изумление. Но Бетховен его хорошо подготовил: после гигантского Адажио (Третья часть), где собирается и накапливается энергия, необходимо нечто прежде неслыханное: тетива натянута, теперь нужно направить стрелу в цель! Человеческий голос — вот чего недоставало бетховенскому оркестру. Доказательство? Мелодия вначале звучит у виолончелей, чистая мелодия, баритону оставалось лишь подхватить ее. Стало быть, мелодия важнее, чем слова, которые лишь пена на мелодической волне.
Радость,(Перевод И. Миримского)
Разве смог бы я оценить эти строки Фридриха Шиллера без обеспечивших их взлет мощных крыльев, которые придала им музыка Бетховена? Уместно сделать вывод, что работу музыки и слова можно обозначить различными словами: строфы Шиллера мы называем «Одой к радости», а бетховенское звуковое буйство — «Гимном радости» [2] . В самом деле, музыка Бетховена выходит за пределы, очерченные Шиллером, совершает вдохновенные взлеты, организует переклички между четырьмя солистами и хоровым эхом. Потом вдруг на смену оглушительной тишине врывается военный марш, полный парадного блеска, непреклонный, героический: радость завоевывает мир. Затем, после взволнованных тактов струнных, раздается гимн; мелодия хора парит над раскрепощенным оркестром. Неожиданно все замирает; восторженное звучание хора и солистов сменяется почти набожным умилением: речь идет о Боге-творце. И здесь музыка Бетховена имеет решающее значение: если бы композитор завершил симфонию этим возвышенным томлением, этой музыкой, готовой сочетаться с божественным молчанием, он, вероятно, достиг бы мистических горизонтов Баха и Моцарта. Но он продолжает! Хотя Бетховен поручил Господу первое слово, он не доверил ему последнего: музыка вновь начинает разрастаться, цвести, плавиться, бить в барабаны. Дикая радость сменяется трансом, это дионисийский танец, финальный взрыв, космическая оргия.
2
В русской традиции этот раздел Девятой симфонии называется «Одой к радости» (примеч. перев.).
С последним аккордом симфонии нам остается лишь кричать и аплодировать. Зараженные ликованием, побежденные мощью жизненной силы, пронизывающей произведение, слушатели должны немедленно поблагодарить музыкантов. Девятая симфония неразрывна с триумфом. На протяжении веков поколения оркестрантов и хористов — любителей и профессионалов — исполняют это пламенное произведение. И каждый раз, несмотря на фальшь и неточности, под дождем или под бомбами — тем более под бомбами! — этот ураган бодрости и оптимизма очищает и духовно возрождает людские сердца. Высшее творение Бетховена остается наиболее доступным: это месса, месса всего человечества, которую приемлют все — каковы бы ни были возраст, цвет кожи, социальная принадлежность и вероисповедание ее участников, она возглашает, что мы должны превозмочь страдание и отважиться дать место радости.
Это произведение мне скорее хотелось бы назвать не «Гимном радости», а «Искуплением через радость», поскольку музыка Бетховена дает нам урок. В нашей жизни много несчастий, трагедий, страданий, но не стоит драматизировать эти несчастья. Нужно принять трагизм существования и превозмочь боль. Нужно освободиться! Переживая печаль, неизбежную печаль, мы не должны ее культивировать. Лучше взращивать радость. Пусть воцарится всеобщее веселье! Бетховен приобщает нас к постижению энергии. Будем энтузиастами в греческом понимании, то есть позволим богам снизойти в нас, освободимся от всего негативного. Лучше вакханалия, чем апокалипсис. И в этом Бетховен скорее язычник, чем христианин…
Между притяжением бездны и радостью дышать полной грудью Бетховен делает свои выбор: ему ближе упоение жизнью.
И Господь там, наверху, склонившись с облака, думает, что, конечно, эта Девятая симфония производит адский шум, но если она понятна людям, то Он готов постоять в сторонке.
Влюбленные всегда разлучаются по тем же причинам, что их в свое время соединили. Бетховен очаровал меня своим положительным зарядом и страстным побудительным стимулом; именно поэтому я бежал, покинув его.
В двадцать лет я порвал с Бетховеном; я считал, что получил, понял и усвоил все, что он дал мне. Отныне стоило ему взять слово, как я, пресыщенный, подсказывал фразы.
Мне хотелось чего-то иного.
Мои философские штудии вовлекли меня в мир теоретических построений; я отвернулся от мира идей, привязанностей, от страстной, пышущей жаром силы, почерпнутой у Бетховена; я получил доступ в лабораторию разума, холодное, клинически стерильное пространство, где значение имели лишь определения понятий, индукция, дедукция, предпосылки, доводы. Поддавшись предубеждению философов, которые считали, и напрасно, что мышление требует дистанцироваться от аффектов, я превратился в чистого интеллектуала. С тех пор Бетховен представлялся мне непоследовательным, путаным, избыточно эмоциональным, истеричным. Впрочем, не только Бетховен, в эти годы я избегал также Моцарта, Шуберта, Шопена; меня интересовало лишь обновление музыкальной грамматики: Шёнберг, Веберн, Берг или Булез, лекции которого я посещал в Коллеж де Франс.
У такого свежеиспеченного интеллектуала, как я, любое чувство вызывало горячий протест. В соответствии с убеждениями юного рационалиста сердце означало нечто иррациональное. Даже сопереживание красоты казалось сомнительным… Философия, и только философия знаменовала освобождение от чувств.
Я стал человеком своего века. Если в детстве случайные встречи — книга, взятая с полки, мадам Во Тхан Лок, ополчившаяся на окружающую посредственность, — помогают выстроить неординарную, оригинальную, вневременную культуру, то в двадцать лет ты обручаешься со своей эпохой, а позже, когда поступаешь в университет или в высшую школу, ты женишься на ней. Я впитал ценности своего времени, его клише, предрассудки и издержки. Конформизм — самый подходящий бассейн для тех, кто учится плавать… Я жил жизнью современников, испытывая сходные с ними чувства в часы пик.
Или правильнее сказать, во времена «пиковой» активности чужого влияния?
Такова судьба певчих птиц: чтобы заливаться соловьем, приходится сперва побыть попугаем.
Подражая эпохе, я усвоил ее пессимизм. В XX веке, который выдумал тоталитарные системы, развязал кровавые мировые войны, создал одновременно нацистскую программу истребления и советский ГУЛАГ, где на почве, удобренной индустрией, взрывались атомные бомбы, а размножение подвергало живые существа опасности, — короче, в этой пропитанной ощущением катастрофы атмосфере только наивный мог верить (как наши предшественники в XVIII или XIX веке), что человечество идет по пути прогресса! Оптимизм был похоронен в концлагерях.
Шокированные, травмированные происходящим, интеллектуалы оказались тому разочарованными свидетелями. Людские воззрения окрасились пессимизмом, принимавшим в обществе различные оттенки: порой то был нигилизм, чаще — цинизм, а самыми расхожими стали подчеркнутый индивидуализм, культ удовольствия или выгоды. Таким образом, исчезло одно — мечта человека о благе человека.
В наши дни немало тех, кто видит будущее как сплошной апокалипсис. Нам ясно, что апокалипсис уже начался.
И совсем иное дело «Гимн радости»…
Цюрих. Конец 1990-х годов. Я брожу по этому странному, одновременно строгому и кокетливому, богатому и скрытному городу, сонному, несмотря на царящее оживление; я прибыл сюда на встречу с журналистами перед генеральной репетицией одной из моих пьес в «Шаушпильхаус». Чтобы скоротать ожидание, я несколько дней подряд посещаю спектакли, идущие на этой сцене.
В афише «Фиделио», единственная опера Бетховена. Ну так что! За пультом Николаус Арнонкур, единственный дирижер, способный внести жизнь в драматическую ткань исполняемых произведений. Почему бы не пойти? Из «Фиделио» я знал несколько арий, но ни разу не видел и не слышал оперу целиком. Меня настораживала неважная вокальная репутация этого произведения, я был заранее удручен его либретто, как, видимо, и сам Бетховен, не удовлетворенный результатом и множивший редакции оперы. Для меня было очевидно, что Бетховен не владел театральным искусством. В самом деле, разве не он, несмотря на то что обожал Моцарта, ставил в упрек этому асу театральных подмостков сюжет «Дон Жуана» (историю развратника, бросившего вызов обществу), считая тему слишком вульгарной. Меня отталкивал благонравный и, казалось бы, глуповатый заголовок: «Леонора, или Взаимная любовь» — так называлась первая редакция «Фиделио». Взаимная любовь! Ну и сюжет! Добродетельная пьеса? Вот скучища… Я заранее представлял безвкусное, торжественное, драматически вялое произведение. Единственным оправданием для написания «Фиделио» был тот факт, что Бетховен не знал, о чем вообще речь, ведь он никогда не был женат: только девственник, не ведающий, что такое совместная жизнь, мог ее идеализировать…