Ким
Шрифт:
Лама величаво наклонил голову.
— Я, как ты знаешь, три года ел твой хлеб, святой человек. Откуда же приходили...
— В Бхотияле много того, что люди называют богатством, — спокойно ответил лама. — На моей родине я пользуюсь иллюзией почета. Я прошу того, в чем нуждаюсь. Я не даю отчета в расходах. Я действую на благо своему монастырю. Ах! Черные высокие сиденья в монастыре и послушники, сидящие стройными рядами!
Чертя пальцем по пыли, он стал рассказывать о долгих и пышных ритуалах в защищенных от снежных обвалов соборах, о процессиях и цаме, о превращении монахов и монахинь в свиней, о священных городах в воздухе на высоте пятнадцати тысяч футов, об интригах между монастырями, о голосах, слышных среди гор, и о том таинственном
Каждый из этих долгих и блаженных дней отделял Кима от его расы и родного языка. Он снова стал думать и видеть сны на местном наречии и бессознательно подражал ламе в соблюдении уставных правил при еде, питье и тому подобном. Старика все больше и больше влекло к его монастырю, так же как глаза его — к вечным снегам. Река ничуть его не беспокоила. Правда, он иногда долго, очень долго глядел на пучок или ветку, ожидая, как он сам говорил, что земля разверзнется и одарит их своим благословением, но он был доволен уже тем, что странствует со своим учеником, не спеша, овеянный ветерком, дующим с Дуна. Это был не Цейлон, не Будх-Гая, не Бомбей, не заросшие травами развалины, на которые он, по его словам, натолкнулся два года назад. Он говорил о тех местах, как ученый, лишенный тщеславия, как Искатель, странствующий в смирении, как старик, мудрый и воздержанный, освещающий знание тонкой интуицией. Мало-помалу достаточно последовательно (каждый рассказ его возникал по поводу чего-либо увиденного на дороге) он описал свои странствования вдоль и поперек Хинда, так что Ким, который раньше любил его беспричинно, теперь полюбил его за многие достоинства. Так они наслаждались высоким блаженством, воздерживаясь, как того требует устав, от дурных слов и от вожделений, не объедаясь, не ложась на высокие кровати и не одеваясь в богатые одежды. Желудок оповещал их о времени, а люди приносили им пищу, как сказано в пословице. Они были почитаемы во всех деревнях в окрестностях Аминабада, Сахайганга, Акролы у Брода и маленькой Пхалесы, где Ким благословил женщину, лишенную души.
Но в Индии молва бежит быстро, и раньше, чем им бы хотелось, им повстречался среди полей, поросших хлебами, седобородый слуга, худой сухощавый урия, тащивший корзину с фруктами и ящик с золотыми кабульскими апельсинами; он стал умолять их почтить своим присутствием его хозяйку, расстроенную тем, что лама так давно не навещал ее.
— Теперь я вспоминаю, — лама говорил так, будто приглашение явилось для него совершенной новостью, — она добродетельна, но чрезмерно болтлива.
Ким сидел на краю коровьей кормушки, рассказывая сказки детям деревенского кузнеца.
— Она попросит еще одного сына для своей дочери. Я не забыл ее, — сказал он. — Дай ей приобрести заслугу. Вели сказать, что мы придем.
Они в два дня прошли одиннадцать миль по полям и, достигнув места, куда направлялись, увидели себя окруженными вниманием и заботой, ибо старуха соблюдала добрые традиции гостеприимства, чему учила и зятя, который был под башмаком у женской половины семьи и покупал душевное спокойствие, занимая деньги у ростовщика. Старость не умерила ее болтливости, не ослабила ее памяти, и, сидя за стыдливо забранным решеткой верхним окном, она в присутствии дюжины слуг осыпала Кима комплиментами, способными привести в полнейшее замешательство европейских слушателей.
— Но ты все такой же бесстыдный щенок-сорванец, каким был на парао, — визжала она. — Я тебя не забыла. Вымойтесь и откушайте. Отец сына моей дочери ненадолго уехал. Поэтому мы, бедные женщины, сидим немые и никому не нужные.
В доказательство чего она, не скупясь на слова, обратилась ко всем своим чадам и домочадцам с речью, длившейся до тех пор, пока не принесли еду и напитки, а вечером, попахивавшим дымком вечером, окрасившим поля тусклой медью и бирюзой, ей вздумалось приказать, чтобы паланкин ее поставили на неопрятном дворе под дымящими огнями факелов, и там она принялась болтать за не слишком тщательно
— Приди святой человек без спутника, я иначе встретила бы его, но с этим постреленком осторожность не помешает.
— Махарани, — промолвил Ким, как всегда называя ее полным титулом, — разве моя вина, что не кто иной, как сахиб, полицейский сахиб, назвал махарани, чье лицо он...
— Цыц! Это было во время паломничества. Когда мы путешествуем... Ты знаешь пословицу?
— ...Назвал махарани Разбивающей Сердца и Дарящей Наслаждения.
— И ты помнишь об этом! Это правда. Так он говорил. То было в пору расцвета моей красоты. — Она закудахтала, как довольный попугай при виде куска сахара. — Теперь расскажи мне о своих похождениях... насколько это позволяет стыдливость. Сколько девушек и чьи жены висели на твоих ресницах? Вы пришли из Бенареса? Я съездила бы туда опять в нынешнем году, но моя дочь... у нас только два сына. Пхай! Вот что значит жить на этих плоских равнинах. Зато в Кулу мужчины — слоны. Но я хотела бы попросить у святого человека, — встань в сторонке, сорванец, — талисман против мучительнейших колик и ветров, которые в пору созревания манго одолевают старшего сына моей дочери. Два года назад он дал мне замечательный талисман.
— О, святой человек! — сказал Ким, взглянув на раздраженное лицо ламы и заливаясь смехом.
— Это правда, я дал ей талисман от ветров.
— От зубов, от зубов, от зубов, — подхватила старуха.
— Лечи их, если они больны, — с наслаждением процитировал Ким, — но ни в коем случае не занимайся колдовством. Вспомни, что случилось с махратом.
— Это было два сезона дождей назад; она извела меня своей навязчивостью, — вздохнул лама, как некогда вздыхал судья неправедный. — Так вот и выходит, — заметь себе это, мой чела, что даже те, которые стремятся идти по Пути, совращаются с него праздными женщинами. Когда ребенок был болен, она три дня кряду разговаривала со мной.
— Аре! А с кем же мне еще говорить? Мать мальчика ни о чем не имела понятия, а отец... это было в холодные ночи. — «Молитесь богам», — сказал он, воистину так, и, повернувшись на другой бок, захрапел.
— Я дал ей талисман. Что может поделать старик?
— Воздерживаться от действия — благо, исключая тех случаев, когда стремишься приобрести заслугу.
— Ах, чела, если ты отречешься от меня, я останусь один на свете.
— Во всяком случае, молочные зубы у него прорезались легко, — сказала старуха. — Но все жрецы на один лад.
Ким со строгостью кашлянул. Юноша не одобрял ее легкомыслия.
— Не вовремя докучая мудрецу, навлечешь на себя беду. — У нас есть говорящая майна [57] , — отповедь сопровождалась памятным Киму постукиваньем усыпанного драгоценностями указательного пальца. — Она гнездится над конюшнями и научилась подражать речи нашего домашнего жреца. Быть может, я недостаточно почитаю своих гостей, но если бы вы видели, как он тыкал себя кулаками в животик, вздувшийся как созревшая тыква, и кричал: «Вот тут больно!», вы простили бы меня. Я наполовину склоняюсь к тому, чтобы взять лекарство у хакима. Он продает их дешево и сам толстеет от них, как бык Шивы. Мальчик не отказывался от лекарств, но я опасаюсь, не повредят ли они ребенку, потому что цвет склянок показался мне зловещим.
57
скворец
Пока она говорила все это, лама исчез во мраке, направляясь в приготовленную для него комнату.
— Ты, наверное, рассердила его, — сказал Ким.
— Ну, нет. Он устал, а я, как всякая бабушка, позабыла об этом. (Никто кроме бабушки не должен воспитывать ребенка. Матери годятся лишь на то, чтобы рожать.) Завтра, когда он увидит, как вырос сын моей дочери, он напишет талисман. Тогда он сможет также высказать свое мнение о лекарствах нового хакима.
— Что это за хаким, махарани?