Киммерийское лето
Шрифт:
— Он у меня хронический, — сказал Игнатьев, крепко потерев щеку. — Даже бритва не берет. Ну что, мы так и будем стоять?
Ника нерешительно, бочком, присела к письменному столу. Игнатьев сел на кровать напротив.
— Так вот, Ника, — сказал он, уперев локти в колени, соединив концами растопыренные пальцы и внимательно их разглядывая. — Я знаю почти все… во всяком случае, все самое существенное… поэтому ты можешь мне ничего не объяснять и ничего не рассказывать. Вчера я провел вечер с твоими родителями…
— Они уже вернулись? — тихо спросила Ника.
— Да,
— Я знаю…
— Ника, послушай.
— Да?
— Ты считаешь, что тебе необходимо оставаться именно здесь, рядом с братом?
Ника беспомощно пожала плечами, глядя в окно.
— Не знаю, Дима… Я так думала, но… это получается как-то не совсем реально, что ли. Я не знала, что у него жена, ребенок… И он вообще не совсем такой, как я воображала. Он… гораздо сильнее, понимаешь? Я думала, он нуждается в помощи… какой-то такой поддержке, поэтому я и приехала сюда. Но с самого начала так получилось, что они с Галочкой обхаживают меня как больную, утешают, нянчатся со мной как с маленькой… глупо как-то ужасно.
— Глупого-то тут ничего нет… пока. Ну, а дальше?
Ника нервным движением отвела от щеки прядь волос и ничего не ответила. Помолчав, она сказала сдавленным голосом:
— Дима, я должна сразу сказать тебе две вещи, очень серьезные. Во-первых, к родителям я не вернусь. Если ты приехал меня уговаривать, то зря. Я не вернусь, понимаешь?
— Понимаю, Ника. Уговаривать тебя я не стану. А во-вторых?
— Во-вторых, я тебе не верю.
— Прости, не понял, — озадаченно сказал Игнатьев. — Чему ты не веришь? Что я не собираюсь тебя уговаривать?
— Нет. Не этому. А вообще. Я теперь не верю тебе вообще. Ни в чем. Понимаешь?
— Хоть убей, нет. Разве я тебя в чем-то обманул?
— Еще нет.
— Хорошенькое дело — еще нет! Ты соображаешь, что говоришь?
— Прекрасно соображаю.
— Нет, не соображаешь!
— Нет, соображаю!
— Ну хорошо, хорошо! — Игнатьев вскочил и пробежался по диагонали, пнув по пути завернувшийся угол ковра. — Допустим, это я ничего не соображаю. Допустим! В таком случае будь добра объяснить мне толково и членораздельно — почему ты считаешь меня потенциальным обманщиком. Я жду!
— Дима, не сердись, — сказала Ника с упреком.
— Я вовсе не сержусь, что ты. Я тронут и доволен. Я счастлив! Я ведь только за этим сюда и летел…
— Дима, ну успокойся, ну ведь ты же меня понял совершенно не так!
— Прекрасно, объясни в таком случае, как я должен был тебя понять.
— Ну, я сказала… в обобщенном смысле.
— Что это значит?
— Я тебе
— И к какому же выводу ты пришла?
— А ни к какому. Вот мне кажется, что я это сделала ну совсем-совсем искренне — но как проверишь? Все равно ведь за этим может сидеть малюсенькое такое желание покрасоваться… понимаешь? Когда я ехала сюда, Дима, мне ужасно плохо было, ты себе представить не можешь, как плохо… еще и после разговора с тобой, — я была уверена, что ты мне никогда этого не простишь, ну и вообще… И вот я ночью вышла в тамбур — постоять просто немного, у меня голова ужасно болела, в вагоне было нечем дышать. И знаешь, меня такое отчаяние охватило вдруг, — представь себе, пустой прокуренный тамбур, освещение какое-то тусклое, холод ужасный, и эти колеса под полом грохочут, будто погоня… А главное — что ночь и никого-никого вокруг… Ты понимаешь, Дима, рассказать этого нельзя, когда рассказываешь — просто смешно получается со стороны, но меня тогда ужасное охватило отчаяние, и я тогда подумала — ну, может, просто ухватилась за эту мысль, чтобы немного легче стало… Только ты не будешь смеяться, обещаешь?
— Обещаю, Ника.
— Ну вот, я просто подумала, что именно этим путем, может быть, ехали когда-то жены декабристов, им ведь тоже было все страшно и непривычно, но просто они иначе не могли и поэтому выбрали себе такую судьбу. Я, конечно, не то чтобы сравнила себя с ними, не такая уж я дура, поверь, — но просто мне подумалось, что я ведь тоже выбрала это добровольно — иначе было бы бесчестье… И тогда мне стало немного легче. Ну, это меня утешило как-то в тот момент. А потом вспоминать было очень стыдно, потому что я ведь понимаю, что одной этой мыслью все перечеркнула…
— Ты не права, — решительно перебил он. — Ты просто перегибаешь палку. Понимаешь, Ника, самолюбование — штука скверная, это понятно. Но если человек берет на себя какую-то тяжелую обязанность и выполняет ее во имя долга, то мне кажется, что в особенно трудную минуту он вправе подбодрить себя именно этим — мыслью о том, что он выполняет свой долг. Если ты поступила так, как тебе велела совесть, то нет ничего дурного в том, чтобы немного утешить себя этим сознанием… оно ведь и в самом деле утешительно. Но мы уклонились от главного. Ты сказала, что никому больше не веришь…
— Просто не могу верить, — подтвердила Ника.
— Ну, а брату? А его жене? Ты говоришь, они с тобой нянчатся. Ты что же, подозреваешь их в корыстных замыслах?
— Как тебе не совестно!
— Почему же? Вполне логичное предположение. Если никому не верить…
— Нельзя понимать все так буквально!
— А как же я должен это понимать?
— А так, — объявила Ника, раздувая ноздри, — что никакой любви на свете нет! Это все выдумки! Я именно это имела в виду! Теперь тебе понятно?