Кио ку мицу! Совершенно секретно — при опасности сжечь!
Шрифт:
…Прошло всего пять лет после трагических событий в Кантоне. Гоминдановские власти, натравив всякое отребье, хулиганье, деклассированные элементы, разгромили советское консульство, зверски расправились с советскими дипломатами, — они были убиты во время погрома.
Гоминдановцы совершили контрреволюционный переворот, начали разгром Китайской коммунистической партии. Жестокий террор обрушился на китайский народ — полмиллиона революционных рабочих, крестьян, интеллигентов погибло в гоминдановских застенках, было обезглавлено при массовых казнях, карательных экспедициях, антикоммунистических походах. Ценой крови своего народа Чан Кай-ши и его вероломные генералы
Следовало наблюдать за настроением гоминдановцев и представителей иностранных держав, заинтересованных в разрыве советско-китайских отношений, чтобы предотвратить повторение кантонских событий.
Такое задание и получил Клаузен…
Группа работала успешно. Но вот в мае, когда влажные, прохладные ветры сменились нестерпимой жарой, из Кантона от Макса Клаузена пришло тревожное сообщение: «Мишин тяжело заболел туберкулезом, климат губительно действует на его здоровье. Разрешите выезд хотя бы в Шанхай».
Зорге прочитал телеграмму. Советовались, обсуждали с Клязем сложившееся положение. Шанхай в такое время года немногим лучше Кантона для больных туберкулезом. Зорге тогда сказал:
— Запросим Центр, я обещал Мишину помочь ему вернуться в Россию. Там он быстрее может поправиться. Клязь согласился, но высказал опасение:
— Ведь он эмигрант… Служил у Колчака. Как посмотрят на это в Центре?
— Ну и что?… Мишин заслужил право вернуться на родину. Старик не откажет.
В Москву послали шифровку, а Мишину разрешили вернуться в Шанхай.
К тому времени, когда Константин Мишин приехал в Шанхай — еще более худой, с запавшими глазами и подозрительно ярким румянцем, подпольщики уже имели ответ из Центра. Старик давал согласие на поездку Мишина для лечения в Москву. Надо было видеть, как засияли глаза больного, когда Рихард сказал ему об этом.
— Спасибо! Спасибо, Рихард! — взволнованно говорил он. — Признаться, я боялся, что меня не пустят в Россию, и там были бы правый. А теперь… теперь я поеду на Цну. Вы знаете Цну — реку на Тамбовщине? Такая светлая, чистая вода… Буду лежать целыми днями на горячем песке в зарослях тальника… И мать принесет холодного молока в кувшине!…
Но вдруг Мишин закашлялся, достал из-под подушки носовой платок — на нем заалело пятнышко крови.
— Опять кровь, — на мгновение помрачнев, сказал он. — Но это ничего!… Теперь ничего!… Ты знаешь, Рихард, иногда мне кажется, что это не туберкулез, а ностальгия. Тяжелая форма — ничего нет тяжелее жить изгнанником. Когда я смогу поехать?
Решили, что Мишин отправится сразу же, как только ему станет лучше. За больным ухаживала Агнесс Смедли, она тоже недавно вернулась из Цзянси, побывала в горах Цзинганшаня в частях Красной армии. Приехала полная впечатлений. Иногда появлялась Луиза, но ненадолго, а Смедли даже приспособила для работы подоконник, на котором разложила свои блокноты, записи, газетные статьи. Она писала в то время, когда Константин спал или лежал со счастливым лицом, предаваясь мечтаниям о горячих золотых песках, о спокойной далекой Цне с ее прозрачными омутками и прохладной, как в сказках, живой водой…
Но скитальцу Мишину, заброшенному бурей событий далеко от родных краев, не довелось увидеть снова берегов Цны. Он таял на глазах и умер тропическим знойным днем, мечтая все о той же речке Цне, про которую, быть может, во всем Шанхае никто и не слышал, а ему она была дороже жизни.
Похоронили
Вечером к Смедли заехали Одзаки и Зорге. На Агнесс уже не было траура, но она почти не участвовала в разговоре. Ходзуми был тоже подавлен, и не только смертью Мишина. Он заговорил о других смертях — в британском сеттльменте английские жандармы схватили больше двадцати настроенных прокоммунистически китайцев, всех, кого успели арестовать на сходке в маленьком ресторанчике на бульваре. Их передали из английской полиции в гоминдановскую охранку. Пытали страшно и изощренно. Среди арестованных оказались пять членов Лиги левых писателей, некоторых из них Ходзуми хорошо знал.
Рихард впервые видел Одзаки таким взволнованным. Он непрерывно шагал по комнате, останавливался у окна, невидяще глядел на капал с плывущими джонками и снова ходил из угла в угол. Агнесс и Зорге следили за ним глазами.
— Я ничего не понимаю в этой стране!… Ничего, хотя живу здесь несколько лет, — говорил Одзаки. — Наши военные хотя бы знают, чего они хотят. А эти? Они истребляют своих, которые хотят защитить Китай от японцев… Я вижу как на ладони, что принесет с собой наша колонизация. Наша! Я ведь тоже японец. Временами я начинаю себя ненавидеть… Я вижу союз китайских предателей с японскими оккупантами.
Одзаки снова зашагал по комнате.
— Но при чем же здесь ты? — пытался его успокоить Зорге.
— При том, что мне стыдно за свое бессилие… Вот все, что мог я сделать для этих людей, которых нет уже в живых… Я перевел декларацию Лиги левых писателей по поводу расстрела двадцати четырех… Вот она.
Ходзуми достал из нагрудного кармана вчетверо сложенный листок, испещренный иероглифами. Он читал, сразу переводя на немецкий, потому что Агнесс и Зорге не знали японского языка.
«Расстреляли их на рассвете. Сначала обреченных заставили копать могилу, потом солдатам приказали закопать их живыми. Пятерых закопали. Но такая расправа даже солдатам показалась жестокой. Остальных застрелили и бросили в ту же яму, где зарыли живых…
Когда перед казнью солдаты пришли за ними, они все — мужчины и женщины — запели «Интернационал». Потом это пение было слышно у тюремной стены, где их казнили. Прерывалось оно только выстрелами и начиналось снова. Под конец пели пять или шесть человек… Снова выстрелы, теперь пел только один человек. Голос был слабый, хриплый, отрывистый. Раздался еще один выстрел, и голос умолк…»
Одзаки бессильно опустил листок.
— Это ужасно! — воскликнул он. — Их расстреляли гоминдановские солдаты, когда другие солдаты из Девятнадцатой армии, отряды студентов дрались с японским морским десантом, когда в Шанхае на рабочие кварталы падали японские бомбы… Я готов стрелять в китайских предателей, но не могу этого делать, потому что я сам японец… Это ужасно!
— Послушай, Ходзуми-сан, — голос Рихарда стал резким, глаза его сузились, брови устремились вверх, — ты впадаешь в истерику… Да, да! — движением руки он остановил протестующий возглас Одзаки. — Не будем подбирать слова. Но ведь ты сам рассказывал, что еще студентом или аспирантом переводил Маркса со своим однокурсником… — Рихард запнулся, защелкал пальцами, вспоминая фамилию. — Помоги мне…