Кипарисы в сезон листопада
Шрифт:
— Дать тебе книгу, папа? Какую? — спрашивала Шарона и уже прохаживалась кончиками пальцев по рядам стоявших на полках томов. — А. Д. Гордона? — Нарочно выделила инициалы, вытесненные на широком матерчатом корешке. В голосе трепетала насмешливая нотка. — Берла Каценельсона? Ицхака Табенкина?
Бахрав не обиделся и никак не отреагировал на эту снисходительную иронию, с годами ставшую привычной в их отношениях. Пропустил ее вопрос мимо ушей, беззлобно отмахнулся, блаженно вытянулся в кресле и закрыл глаза. Шарона облеклась в фигуру Пнины, плечи и бедра раздались, прядь волос надо лбом поседела.
— Сегодня очень-очень печальный день. Такой грустный-грустный. Поэтому мы решили сделать дедушке что-нибудь хорошее. Приятное. Подарить ему вот это кресло. Чтобы он качался.
А Гершон похлопал его по спине и воскликнул:
— А что? В кибуце тебе небось такого излишества не предоставят!
Бахрав и тут сдержался, только вскинул голову и глянул в гладко выбритое самодовольное лицо зятя. И совсем уж глупо спросил:
— А что, Нехемия Аронович там у вас в Иерусалиме по-прежнему секретарь Рабочего совета?
Глаза зятя затянула пленка недоумения и отчуждения. Гершона не интересуют рабочие советы.
— Аарони, — поправила Шарона. — Он, видимо, поменял фамилию: Нехемия Аарони.
— Прекрасно, — сказал Бахрав и вдавил плечи в спинку кресла.
— Папа знаком со всеми иерусалимскими ветеранами, — пояснила Шарона как-то не слишком уверенно.
Усмешка тронула уголки губ Бахрава.
— Прекрасно, — повторил он, словно пытался убедить в чем-то самого себя. Вытянул вперед руку и широким великодушным жестом обвел маленькую застекленную веранду: — Дом в вашем полном распоряжении! Я — ваш гость.
Да, все отлично, он чувствует себя прекрасно: и оттого, что дочь и внуки приехали наконец навестить его, и оттого, что он сидит в роскошном плетеном кресле, нежно облегающем усталое тело, и оттого, что друг его Аронович по-прежнему трудится в Рабочем совете.
Шарона принесла кофе и вытащила из сумки ватрушки. Бахрав уловил запах высококачественного свежего творога — только человек, любящий свое дело, может производить такой замечательный продукт.
— Выходит, в Иерусалиме тоже имеется хороший творог, — похвалил он с уверенностью знатока и неожиданно добавил: — Когда ты родилась, я начал собирать марки.
— О! — промолвила Шарона, внезапно зарделась и даже не поправила упавшей на щеку пряди. — Это было давно, папа. — Смущенно глянула на Гершона, словно испрашивая поддержки.
— В тридцать восьмом, — совершенно некстати уточнил Бахрав.
— Папа! — взмолилась Шарона. — Гершон прекрасно знает, сколько мне лет.
— А в сорок восьмом в наш дом угодил снаряд и все сгорело, — продолжал Бахрав невозмутимо. — Марки тоже.
Шарона склонила голову, словно пытаясь предугадать опасное продолжение.
— В тот день
— Правда? Я и не знала об этой клятве, — пробормотала Шарона.
— Сказались пережитки капитализма в моем сознании, — попытался пошутить Бахрав.
Снял очки, но тут же снова водрузил их на место. Тело его, не участвовавшее в беседе, продолжало блаженно покачиваться в кресле. — И действительно начал все сначала, — произнес он вдруг твердо, решительно сбросил ноги с удобной подставки и уперся ими в пол. Кресло замерло.
— Когда я был подростком… — начал Гершон, приглаживая рукой курчавую шевелюру.
— Но вообще-то, — перебил Бахрав с внезапным раздражением, — дело в том, что я всегда любил этот вид искусства: меня с детства привлекала область марочного производства…
— Дедушка устал, — сказала Шарона, обхватывая обеими руками детей за плечи, и вывела их наружу.
А когда вернулась, принялась рассказывать о последнем письме Йорама — преувеличенно громко, будто испугавшись воцарившейся в доме тишины.
— У него все в порядке. Очень занят, много рисует. Спрашивает про тебя, интересуется, как ты поживаешь. По-прежнему просит, чтобы ты понял его. Чтобы простил ему бегство из отчего дома…
Бахрав поднялся и подошел к окну. Его высокая фигура совершенно заслонила уличный свет. Он видел, как его внук, Дани, запускает камнем в птицу, сидящую на ветке. Хотел сделать шалуну выговор: птицы садятся сейчас на деревья, готовясь ко сну. Нельзя пугать их. Это последние птичьи хлопоты перед великой ночной тишиной. Но сдержался и ничего не сказал. Пускай Шарона и Гершон сами воспитывают своего сына. Он вот воспитывал, воспитывал Йорама, прививал устои и принципы, и что из этого вышло? Мальчишка удрал. Бежал от него аж до самого Парижа. Отец отвечает за сына даже в новом социалистическом обществе — так он считал. «Ты позоришь меня, твоего отца, — писал ему в отчаянье, стараясь все-таки выбирать выражения помягче, — и умножаешь седины и скорби твоей матери. Возможно ли, чтобы сын Бахрава предпочел жизнь в диаспоре?» — взывал, не в силах сдержать крика души и тайных жгучих слез.
Йорам ему ответил. Просил понять и простить. Его жизнь — искусство. Он не мыслит себя вне искусства. И если он намерен чего-то достичь в этой области, то должен учиться. У лучших мастеров. В Париже есть у кого поучиться живописи. Напомнил, что ведь и отец его, Бахрав, тоже мечтал стать художником. Да, в юности тоже собирался поехать в Париж, чтобы изучать живопись.
Бахрав не стал продолжать и развивать этот диспут. Факт остается фактом: сын предал. Единственный сын. Что-то надломилось во всем построении.
На похороны матери приехал — бородатый, в истрепанных джинсах. На ногтях — пятна краски. С увлечением рассказывал про Париж. Про листопад на парижских бульварах. Про эти особенные осенние краски, подобных которым не сыщешь в целом мире. Светлая бородка послушно двигалась в такт восторженным словам, словно и она рисовала бесподобный Париж. С одноклассниками не пожелал встретиться.
Бахрав высунулся в окно и все же пристыдил Дани за птиц. Нельзя ради забавы пугать беззащитное существо. Шарона тотчас прибавила: