Кир Булычев. Собрание сочинений в 18 томах. Т.12
Шрифт:
– Ну, это ничего, – сказал Стендаль. – В Москве устроим вас в Институт питания. Станете Аполлоном. У нас будут большие связи в медицинском мире. И вообще все великие открытия сначала вызывали возражения, столкновения, споры и так далее. Может быть, в Москве, когда мы явимся с рецептом вечной молодости, хотя и с неполным рецептом, нам не все поверят. И даже те, кто поверит, поверят не сразу.
– Но я же поверил. Больше того, зная о ваших временных финансовых затруднениях, согласен пойти навстречу. Человек я одинокий, и есть у меня кое-какие сбережения. Потом, будете при деньгах, отдадите.
–
– Степан Степаныч – пушкиновед, – сказал Стендаль. – Он нас признал, когда с альбомом ознакомился.
– Да, я интересуюсь творчеством Александра Сергеевича.
– Милица с ним была знакома, – сказал Алмаз.
– Знаете, как-то трудно поверить, – сознался Степанов. – Хоть я и поверил.
– А мне лично с Пушкиным сталкиваться не приходилось. Хотя был в то время в Петербурге. Я в январе тридцать седьмого возвращался в Россию из Парижа и должен был в Санкт-Петербурге встретить одного человека, передать ему письма и деньги. А человека я того знал еще с совместного пребывания на Дворцовой площади в двадцать пятом…
– Вы имеете в виду декабрьское восстание? – спросил Степанов.
– Конечно.
– С ума сойти, – сказал Степанов.
31
Пока взрослые разговаривали со Степановым, Удалов страдал. Он страдал по утерянной зрелости, страдал от того, что стал сиротой, что никто не принимает его всерьез, даже те, кто знает о его действительном возрасте и положении. Играть с Ванечкой в мячик и кубики было унизительно и глупо, а когда Алмаз, не желая дурного, походя сунул ему книжку «Серебряные коньки» и сказал: «Почитал бы, Корнелий, чего маешься бездельем», Удалов понял, что единственное место на свете, где он может рассчитывать на человеческое участие, – это собственный дом. Но и дома мало шансов на прощение.
С книжкой в руке Удалов вышел во двор. Там стоял самовар, то есть машина господина Бакшта, и из-под нее торчали длинные ноги Саши Грубина, который проверял подвеску. Удалов подошел к ногам и подумал, что ботинки у Грубина старые, он их видел тысячу раз, а ноги новые. Как будто новый Грубин у старого отобрал ботинки.
– Саша, – позвал Удалов. – Поговорить надо.
Голос его был тонкий, не слушался, и Грубин из-под машины не сразу сообразил, кто его зовет. Но потом сообразил.
– Сейчас, – сказал он. – Погоди, Корнелий.
Корнелий встал на цыпочки и заглянул внутрь машины. На красном кожаном сиденье лежал открытый ящик с двумя старинными пистолетами. В Удалове вдруг проснулось желание бабахнуть из пистолета по всем врагам. Он потянулся к пистолету, размышляя, кто у него главный враг, но тут рука Грубина перехватила его пальцы.
– Нельзя тебе, – сказал старый друг Саша. – Мал еще.
– И ты, Брут?
– Шучу, – спохватился Грубин, хотя, в общем, и не шутил.
– Все ясно, – сказал Удалов и пошел прочь.
– Корнелий, ты куда? – крикнул Грубин. – Не делай глупостей!
– Я уже сделал главную глупость. Не бойся.
Его маленькая фигурка скрылась за воротами. Грубин хотел было побежать следом, остановить, может быть, утешить, но вспомнил, что машина еще не приведена
А Удалов брел по улице, как старый человек, остановился перед небольшой лужей. Детское тело готово было перепрыгнуть через лужу, но умудренный долгой жизнью мозг отказал ему в этом. И Удалов осторожно обошел лужу. Грустные видения вставали перед его мысленным взором. Ему казалось, что он сидит за одной партой с сыном Максимкой и пытается списать из его тетрадки решение задачи, потому что сам давно забыл все правила математики, а сын закрывает тетрадку ладошкой и зло шепчет: «Надо было в свое время учиться». А учительница в образе Елены Сергеевны говорит: «Удалов-младший, выйди из класса и без отца не возвращайся». – «Нет у меня отца, – отвечает Корнелий. – Есть только супруга». И весь класс хохочет.
Нечто знакомое привлекло внимание Удалова. Оказывается, он проходил мимо здания бани, которое возводилось силами его конторы. Над возведением бани трудилась бригада Курзанова и работала с большим отставанием от графика. Удалов поднял голову, рассчитывая увидеть каменщиков, кладущих кирпичи второго этажа, но каменщиков не увидел. Это его встревожило. Обеденный перерыв еще не наступил. Следовало разобраться.
Удалов обогнул стройку и вошел во двор, засыпанный стройматериалами.
Он увидел, что вся бригада собралась вокруг большого ящика, на котором разложена газета. Бригадир Курзанов держит в руке карандаш, уткнув его в газету, и руководит разгадыванием кроссворда. Все остальные строители помогают советами.
Эта картина возмутила Удалова. Прижимая ручонками к груди книгу «Серебряные коньки», мальчик подошел к строителям и строго спросил:
– В чем дело, Курзанов? Почему бригада простаивает?
– А ведь перерыв, – не поднимая головы, ответил бригадир.
– Какой перерыв в одиннадцать тридцать? – рассердился Удалов.
Удивленный командирскими интонациями в детском голосе, бригадир поднял голову и увидел мальчика.
– Пошел отсюда, – сказал он добродушно. – Не мешай.
Удалов не сдавался. Он поднял руку вверх, как бы призывая к вниманию, и сказал так:
– Товарищи, неужели вы забыли, что мы с вами принимали повышенные обязательства? Вот ты, Курзанов, бригадир. Как ты посмотришь в глаза общественности, которая доверила тебе возведение очень нужного объекта? А ты, Тюрин? Сколько раз ты клялся на собраниях исправиться и прекратить прогулы? А ты, Вяткин, неужели приятно, что тебя склоняют ввиду твоей лени?
Реакция строителей была острой. Они даже отступили на несколько шагов перед мальчиком, который отчитывал их, размахивая детской книжкой. Особенно смущала информированность ребенка.
– Мальчик, ты чего? – спросил Курзанов.
– Что, не узнаешь своего начальника? – Удалов продолжал наступать на строителей. – Думаешь, если я сегодня плохо выгляжу, то, значит, можно лясы точить? Вы учтите, мое терпение лопнуло. Я принимаю меры!
Вот этих, последних слов Удалову, пожалуй, не следовало произносить. Уж очень они не соответствовали его внешнему виду. Кто-то из строителей засмеялся. За ним – другие. И дальнейшая речь Удалова утонула в хохоте. Хохот был добродушный, не злой.