Кира Георгиевна
Шрифт:
Кира Георгиевна на цыпочках подошла к тахте и стала возле нее на колени. Бог ты мой, как он выглядит! Кажется, она впервые видела его небритым.
– Как ты себя чувствуешь? – спросила она, стараясь говорить как можно спокойнее и чувствуя, что сейчас в ней что-то прорвется.
– Хорошо. – Он опять попытался улыбнуться. Голос был глухой, тихий, незнакомый.
– Вот и молодец. Надеюсь, ты хорошо себя ведешь? – Она посмотрела на сестру, пожилую, аккуратную, очевидно из бывших фельдшериц. – Он хорошо себя ведет?
– Ничего, старается.
– Ну вот и молодец. Дисциплина прежде всего, правда?
– Правда, – ответила
– А можно мне чаю? – спросил Николай Иванович. – Пить хочется.
Сестра вышла. Кира Георгиевна все стояла на коленях. Она смотрела на неузнаваемое, почти чужое, покрытое седой щетиной лицо Николая Ивановича, и ей было страшно, но оторваться от него она не могла.
Николай Иванович с трудом зашевелил запекшимися губами.
– Ну, как ты отдохнула? – спросил он.
Господи, и он ее об этом еще спрашивает! И что отвечать? Хорошо? Плохо? Скучала? Все ложь, ложь…
Николай Иванович смотрел на нее. Глаза его стали совсем маленькими на оплывшем лице, и только где-то в самой глубине их теплилась тихая, почти детская радость. И Кира Георгиевна не выдержала этого взгляда, в котором не было ни осуждения, ни сожаления, ничего того, что должно было в нем быть, а только радость, не выдержала, уткнулась лицом в одеяло и заплакала.
– Не надо, Киль, не надо… Все будет хорошо, очень хорошо…
Хорошо, хорошо, очень хорошо… Конечно же хорошо…
– 18 —
Прошло четыре месяца. Николай Иванович поправлялся. На улицу он еще не выходил, но в солнечные и не слишком морозные дни его, закутанного с головы до ног, усаживали в кресле на балконе.
– Совсем как мой Юрка в детстве, – улыбался он, покорно подставляя шею мохнатому шарфу. – Его тоже на этом балконе прогуливали.
Первые месяц-полтора Кира Георгиевна не отходила от больного. Она не хуже любой сестры научилась делать уколы, поворачивать ставшее вдруг грузным тело, менять простыни, давать лекарства, она была пунктуальна и неумолима. Потом, когда самое страшное прошло, ей позволили читать ему вслух. Они прочли «Войну и мир», «Былое и думы», почти всего Чехова. Николай Иванович не без ехидства говорил, что ей это даже полезнее, чем ему. Иногда приходили навестить друзья, но Кира Георгиевна не давала им засиживаться – через какие-нибудь четверть часа говорила: «А теперь будьте здоровы. Мы люди режима. И режим у нас железный». Все поражались Кире Георгиевне. «Вот это жена, – говорили друзья. – Буквально из гроба вытащила. Инфаркт, воспаление легких, и не одно, а три – все победила». А старичок врач, друг Николая Ивановича еще по студенческим годам, сказал ей как-то: «Знаете что, бросайте-ка свою глину и переходите ко мне в ассистенты. Вместо Шафрана. Пусть пишет свою диссертацию, а мы с вами такую деятельность развернем – мир ахнет…»
Только в конце декабря Кира Георгиевна впервые заглянула к себе в мастерскую. Бог ты мой, что там творилось, – пыль толщиной в палец, инструменты заржавели, любимый ее лыжный костюм почти начисто съеден молью. Она отдала ключи дворничихе и попросила привести на завтра все в порядок. Но ни завтра, ни послезавтра, ни через неделю в мастерскую она не пришла – ее не тянуло туда.
Вообще она очень изменилась за эти месяцы. Стала рассудительнее, менее разговорчивой.
На третий или четвертый день после своего приезда из Киева она написала письмо Вадиму. Письмо было короткое. В нем она сообщала, что решила остаться в Москве с Николаем Ивановичем и что, вероятнее всего, для них обоих лучше будет не встречаться. Сначала написала «пока», но потом старательно вычеркнула это слово. Ответа на письмо она не получила.
О событиях и днях, предшествовавших болезни, в доме почти не говорили. Кира Георгиевна была в Киеве, купалась, отдыхала, встретила там кое-кого из прежних друзей – вот и все. Рассказывая изредка о Киеве, она преимущественно говорила об архитектуре Крещатика и новом мосте через Днепр.
Как-то Николай Иванович спросил о Юрочке – что-то его давно не видно. Кира Георгиевна сказала, что он, кажется, в отъезде – то ли отпуск, то ли командировка. Больше о нем не вспоминали.
Так тихо, в домашних хлопотах и заботах, в доставании лекарств и вызове врачей прошли четыре месяца. Незаметно подкрался Новый год.
На шестом этаже большого дома на улице Немировича-Данченко в этот день был только один гость – старичок врач, Никодим Сергеевич, старый холостяк, любитель тихих семейных вечеров. На столе стояла бутылка венгерского токая и крохотная фляжка настоящего ямайского рома, которую бог весть где достал Никодим Сергеевич в основном для самого себя – он любил экзотические напитки и уверял, что великолепно в них разбирается. Была, правда, еще и бутылка водки, но ее на стол не поставили, пить было некому.
Ровно в двенадцать часов все четверо чокнулись, каждый своим напитком – Луша и Николай Иванович вишневой наливкой, Кира Георгиевна вином, Никодим Сергеевич ромом, – и под звуки Кремлевских курантов пожелали друг другу в новом году счастья, здоровья, успехов. Никодим Сергеевич произнес маленькую речь – он это тоже любил, – составленную очень витиевато и изящно. Он говорил о прошлом и будущем, об узах дружбы, самом прочном цементе человеческих отношений, об искусстве, скрашивающем тяготы жизни и возвышающем дух, и под конец, подняв крошечную рюмку с ромом, восславил веселящие кровь напитки, тут же оговорившись, что злоупотребление чем бы то ни было, особенно в определенном возрасте, приводит к пагубным последствиям. Кончил он свой тост какой-то длинной латинской фразой, которую Кира Георгиевна не поняла.
Все было очень мило и чинно. Зажгли маленькую елочку в углу на круглом столе, и сразу приятно запахло хвоей. Потом начались телефонные звонки. Их было много: все желали счастья, здоровья и успехов; особенно, конечно, здоровья, и Кира Георгиевна всем отвечала так же бодро и весело, хотя ей уже и надоело говорить одно и то же. «И вам также… Обязательно, обязательно… Пьем ваше здоровье… Николай Иванович? Великолепно! Напился так, что двух слов сказать не может… Большое спасибо… Да, главное, чтоб не было войны… Обнимаем… всех, всех…»