Клеймо
Шрифт:
– Ох, любительница драмы, – шепчет мне на ухо дед, и я киваю, соглашаясь.
Наконец Альфа подходит к бедняге, обнимает ее и говорит, глядя в глубину зала – прямо на меня. Обращается ко мне:
– Мы понимаем, как трудно было Элизабет решиться и прийти сюда. И все же она поделилась с нами своей историей, она рассказала о несчастье, постигшем ее и ее мужа, и ее слова не пропадут даром. Ее рассказ всем нам послужит уроком. Мы все растроганы, мы горюем вместе с Элизабет, и, когда мы разойдемся, мы уйдем отсюда с большей решимостью добиваться перемен. Перемены сами по себе не наступят, их нужно требовать, их нужно вырвать силой. Пусть рассказ Элизабет укрепит нас и поможет добиться перемен.
Все вокруг одобрительно
Элизабет, все еще рыдая, пытается, как может, выразить слушателям свою благодарность. Альфа обнимает ее, поворачивается лицом к зрителям, и все мы видим, как она прикрывает глаза, будто всецело сосредоточившись на этих объятиях, на женщине, которую хочет утешить. По мне, так слишком это театрально.
Потом Альфа возвращается к микрофону:
– Конечно же Элизабет – далеко не единственная, кто пострадал от этой системы. Каждый из нас несет свою боль, каждый имеет что рассказать. Сегодня к нам приехал Том Хэнкок, он готов поделиться своей историей. Приветствуем Тома.
И двадцать минут мы слушали Тома-Заклейменного: как его жена умерла, как он десять лет разыскивал сына, – во всех мучительных подробностях выслушали мы эту одиссею вплоть до отнюдь не счастливого конца: Том нашел своего выросшего, уже обзаведшегося детьми сына, и парень отрекся от него. Мальчику основательно промыли мозги в интернате: отец едва умолил его хотя бы не сообщать о таком нарушении правил.
После Тома выступала женщина, которая прежде работала в интернатах, но сочла эти учреждения негодными. Она подробно изложила расписание, рассказала нам, как живут там дети. И я слушала и пыталась представить себе, как тринадцать лет – с пяти лет и почти всю свою жизнь – прожил там Кэррик. В интернаты обильно закачиваются бюджетные деньги, упакованы они лучше всех. Правительство и Трибунал гордятся ими и утверждают, что нашли способ искоренять врожденные пороки. Дескать, все человеческие изъяны можно устранить, если приняться за дело в младенчестве, – потом будет уже поздно. Вот таких, как я, поздно перевоспитывать – мы неисцелимы.
– Я поделилась мыслями с коллегой, – продолжает эта женщина: – А что, если эти дети так хорошо учатся, добиваются таких успехов и отлично социализируются именно потому, что унаследовали гены Заклейменных родителей? Что, если так называемые «пороки» на самом деле – сила, источник совершенства?
Слушатели переглядываются в ужасе: менее всего ожидаешь подобных речей от работницы интерната, человека на службе Трибунала. Вон там в углу стоит надзиратель – как он отреагирует на эту ересь? А он вовсе не реагирует. Вид скучающий, как будто не впервые все это слышит.
– Разумеется, после этого меня уволили, – продолжает рассказчица. – Но до чего же приятно было посмотреть на их лица, когда меня вызвали на заседание и спросили, что я этим хотела сказать.
Недружный смех.
Я снова думаю о Кэррике, о его накачанных мышцах. Похоже, детей со статусом ПСР тренируют всерьез – и разум их, и тело. Он сильный, проворный. И умный. Немалая умственная выносливость нужна, чтобы не впустить в себя всю идеологию, которую ему скармливали ежедневно. Может быть, он и в самом деле близок к совершенству, как говорит эта женщина. А в Трибунале все относились к нему, словно к грязи. Боже, как он мне нужен, как я тоскую по нему, я не буду знать покоя до конца своей жизни, если никогда больше с ним не встречусь. Арт и я, мы говорили друг с другом дни напролет, даже вернувшись домой после вечерней встречи на вершине мы хватались за телефон и болтали чуть ли не до утра о всякой всячине, обо всем на свете, ни о чем. А с Кэрриком мы не успели обменяться ни словом. И все-таки теперь он ближе мне, чем все остальные люди.
Сердце грохочет, я готова сорваться с места и прямо сейчас бежать на поиски друга, но дед снова толкает меня в бок – как будто ребра и без того не саднит –
Альфа стоит на сцене, она уже успела сказать что-то, что я упустила.
Но тут же соображаю, почему дед пихает меня: все повернулись и смотрят на меня. И Альфа смотрит, притворяясь, будто не видит, где я.
– Где же она? – спрашивает. – Селестина, ты здесь, с нами?
Грохочет сердце.
– Будь осторожна, – шепчет дед. – что-то мне тут не нравится. Что-то не нравится… – Он озирается по сторонам, словно в поисках выхода.
Я киваю и встаю. Слышу изумленные вздохи и сама изумляюсь: подумать только, все эти люди знают обо мне. И это меня вовсе не радует, ведь знают они обо мне что? Что я далека от идеала. Они все знают, как я поступила. Знают, кто я такая. Никуда не спрячешься, я не могу натянуть на себя маску, мол, я не я, а ведь почти каждый имеет возможность прикинуться, попав в незнакомую компанию.
Аплодисменты. Я покачала головой и невольно рассмеялась. Сколько сил я положила, стремясь к идеалу, добивалась заслуженного успеха, а не восторгов, хотела быть нормальной, а не выделяться. Отличные оценки, достаточно друзей, то есть я не была ботаном или странненькой, но и не так много, чтобы считать меня чересчур популярной. Да, я трудилась лишь ради того, чтобы оставаться средней, нормальной. А потом – одна лишь ошибка, одна дурацкая ошибка. И теперь я стою в зале, наполненном Заклейменными, и они устроили мне овацию. Чествуют меня. Все это как-то неправильно. Они ошибаются. Не понимают, кто я на самом деле.
Они хлопают все громче, грохот разносится по залу и все ширится и растет. Альфа манит меня к себе, на сцену. Я качаю головой, но те, кто сидит поблизости, настаивают: я должна выйти. И даже дедушка, еще недавно скептически настроенный, теперь горд и счастлив. Он тоже захлопал в ладоши. Выбора нет – придется выйти на сцену. Пока я пробираюсь из заднего ряда, люди на моем пути встают, это распространяется как волна, я иду по центральному проходу, и все встают, все хлопают. Надзиратель отклеился от стены, теперь он уже не выглядит таким скучающим, он подобрался, насторожился. От его взгляда я занервничала пуще прежнего. Поднялась по ступенькам на сцену и встала рядом с Альфой, которая вся обращена к зрителям, понукает их хлопать и кричать «браво». И вдруг разом крики стихли, оборвались аплодисменты, зрители расселись по местам. Гул затих, в зале наступила такая тишина, что можно было бы услышать, как падает булавка или как стучит мое сердце от дикого прилива адреналина – и от страха. Все смотрят на меня, столько лиц, все ждут от меня каких-то слов – обнадеживающих, значимых. Что-то, что унесут с собой. Альфа отступила в сторону, предоставив сцену в полное мое распоряжение. Но я не могу заговорить. Я только головой беспомощно трясу, и все принимаются меня уговаривать.
– Говори как есть! Расскажи нам, что ты чувствуешь! – кричит кто-то из переднего ряда.
Я пытаюсь сообразить, что я чувствую, но чувствую я, что все пошло вкривь и вкось. Не место мне тут, перед всеми этими людьми. Я не та, за кого они меня принимают. Да, я пыталась помочь старику, и я бы рада сковырнуть Кревана, однако я не лидер и не борец. И даже об этом я не смею заговорить в присутствии надзирателя. Я не сумею вдохновить этих мужчин и женщин. Молчание затянулось. Мое дыхание шумно отдается в микрофоне. Я отступаю чуть дальше, смотрю себе под ноги. Нечего мне сказать. Оглядываюсь на Альфу. Пусть поможет мне выбраться с этого дурацкого подиума. Она отвечает мне сердитым взглядом, совсем не то, что мне требовалось: я-то надеялась, она меня утешит, предложит выход. Но нет, никакой поддержки. Я глянула в зал – хотела увидеть дедушку, по его лицу я бы сообразила, как поступить, но и его не видать. Куда он пропал? В тревоге я зашарила взглядом по сторонам, пытаясь отыскать его в толпе, но деда и след простыл.