Клинок инквизиции
Шрифт:
– Спи…
Ему самому зато не спалось: снова першило в горле, руки и ноги будто сводило судорогой, во рту поселился привкус крови. Курить хотелось смертельно. Он протянул руку, достал со стола шкатулку с арабскими цукатами, сунул в рот кусочек сушеного арбуза. Сахара в Европе еще нет, сладости привозят с Востока, и позволить их себе могут только богачи…
Разжевывая цукат, он глубоко задумался. Ни одна книга, добытая подчиненными, не содержала информации о местах силы Равенсбурга. Нужны хроники города, записи о страшных происшествиях, казнях, преступлениях,
Можно, конечно, ворваться в библиотеку, прибить монаха, чтобы не поднял шум, но как потом разобраться в огромном количестве томов и свитков? Только сам брат Юрген знает, где что лежит. Прийти с ограблением? Старик ничего не скажет даже под пытками, говорят, он стоик и аскет. Терять ему нечего: жизнь прожил долгую, смерти не боится. И не купить его, зачем деньги монаху? Шантажировать тоже некем, он совершенно одинок. Бабу не подошлешь, смешно даже думать об этом.
Нужно искать подходы через жителей города. Завтра посоветоваться с фон Барнхельмом…
На этой мысли Сенкевич наконец задремал. Во сне он шел по ночным улицам Равенсбурга, чутко вглядываясь во мрак, кого-то выискивая. Несмотря на то, что ночь была безлунной, он отлично видел в темноте. Тело выкручивала боль, ощущавшаяся даже сквозь сон, мучила сильная жажда.
Вдруг впереди мелькнула легкая тень, Сенкевич устремился следом, зная: это та, кого он ищет. Вскоре увидел впереди изящный силуэт – женщина, подобрав юбки, убегала от него. Оглянулась, вскрикнула и бросилась в узкий переулок. Сенкевич догнал ее в три длинных звериных прыжка и остановился. Переулок заканчивался тупиком, упирался в стену каменного дома.
Перед ним стояла Роза. Увидев Сенкевича, попятилась, прислонилась к стене, словно ее не держали ноги. Он шагнул к девушке. На лице Розы появилось выражение ужаса, губы задрожали, глаза наполнились слезами. Сенкевич хотел утешить, сделал еще шаг, но она задрожала, выставила руки перед собой, словно защищаясь.
Сенкевича неодолимо влекло к ней, по-звериному влекло. Не было ни мыслей, ни эмоций, только жажда… И дикий страх перед тем непонятным, противоестественным, чего он не хотел делать, но и сопротивляться не мог.
Он все глубже погружался в вязкий кошмар, не мог вырваться из него. Проснулся, когда в окно заглянуло тусклое ноябрьское солнце. Рядом тихо посапывала Роза. Почему-то звук ее дыхания успокоил, вызвал чувство облегчения. Он долго лежал, глядя в потолок, пытаясь вспомнить, что происходило во сне, но так и не сумел сделать смутные образы осознанными. Помнилось лишь чувство ужаса, омерзения, потом – ощущение дикого возбуждения, эйфории и победы.
Голова была тяжелой, мышцы побаливали, металлический привкус во рту стал сильнее. Губы потрескались и высохли, как будто после сильного жара. Сенкевич провел по ним языком и ощутил жесткую корку запекшейся крови.
Глава восьмая
Дан
Ученики в казарме обсуждали последние события. Двое из них по приказу Шпренгера несколько дней подряд присутствовали на допросе ведьмы.
– Вздергивали ее вчера на дыбу семь раз, – посмеивался Хейнс, плюгавый паренек лет двадцати. – Визжала, что твоя свинья.
– Призналась? – Бледный, с выцветшими глазами, толстяк жадно ловил каждое слово.
– Нет, только повторяла: «Прости им, Господи, ибо не ведают, что творят» – И просила пощадить.
– Вот ведь отрава сатанинская…
– Да, злокозненная колдунья, на теле аж две печати дьявола. Ничего, на ночь ее кинули в ледяной карцер, а сегодня брат Генрих приказал наложить ей тиски на руки и ноги.
– А она красивая? – прошептал толстяк, сглатывая слюну.
Хейнс ухмыльнулся:
– Сейчас уже не очень, после дыбы да порки. А была да… хороша. Грудки, задок… Пока держал, пощупал вдоволь.
– Неужто не сознается?
– Сознается, у Инститориса все сознаются. А если она промолчит, дочка молчать не станет, ей четыре года всего. Девчонку вчера выпороли, чтобы на мать показала. Сейчас в камере держат, в цепях. Не одна, так другая дозреет.
Дан слушал их, стиснув зубы. Он испытывал только одно желание: пойти и отвернуть башку жирному инквизитору. Судя по лицам Энгеля и Андреаса, они чувствовали примерно то же. Ганс, как всегда, не обращал внимания на окружающих.
Адельгейду Гвиннер взял Волдо. Сосед донес, что молодая женщина занимается ведовством. Правда, ничего внятного доносчик сказать не сумел, да и при обыске в доме нашли только пучки сушеных трав. На допросе несчастная утверждала, что никогда не делала ничего богопротивного, лишь лечила людей настоями.
Женщину пытали день за днем, ее истошные крики разносились на всю ратушу. Через неделю доктор Фиклер сказал, что если продолжить пытки, ведьма умрет. Адельгейду швырнули в тюремную камеру. Спустя десять дней, едва женщина пришла в себя, допросы возобновились.
Адельгейда упорно отрицала свою вину, лишь просила господа простить палачей, перемежая молитвы стонами и визгом. Тело ее, распухшее до водянки, покрытое синяками и ранами, напоминало теперь студень. Лицом Адельгейда походила на древнюю старуху: ввалившиеся щеки, черные ямы вокруг глаз, запекшиеся кровавой коркой, искусанные от боли губы. Больше ничего в ней не было от хорошенькой крестьяночки, какой ее привели в ратушу.
За это время признались в оборотничестве и были сожжены десять колдунов, одна лишь Адельгейда продолжала отрицать свою вину. Даже когда при ней били маленькую Агату, женщина только плакала.
Не выдержала Агата. После очередной порки призналась, что мать – ведьма, рассказала, как та обращалась в волка. Ее привели на очную ставку с Адельгейдой. Травница выслушала дочь, уронила усталым шепотом:
– Лучше б я утопила тебя младенцем, бедное мое дитя…
– Ох, лучше бы ты сделала это, матушка, – залилась слезами Агата. – Прости меня…