Клоака
Шрифт:
— Кто-то закрыл ему глаза, — произнес Донн и направился к оконечности спуска к реке.
Я уже упоминал раньше, что к обрывистому склону вела узкая тропинка, в конце которой начинались деревянные ступеньки лестницы, по ней можно было спуститься через обрывистый берег к воде. С верхней площадки в тусклом свете лампы нам удалось разглядеть, что перила лестницы сломаны. Под лестницей мы с трудом разглядели парусную шлюпку, которая качалась на волнах, удерживаемая у берега якорем. Обвисшие паруса болтались, как тряпки, под сильными порывами ветра.
Я остался наверху, а Донн по лестнице спустился к шлюпке. Свет керосиновой лампы становился все ярче, как светящаяся точка, но тем кромешнее казалась обступившая меня тьма. Я не видел ничего, кроме светящейся точки, спускавшейся все ниже и ниже к воде. Донн остановился и окликнул меня, предложив присоединиться к нему. Капитан крикнул, чтобы я держался за стенки, к которым прижимались ступеньки, и поосторожнее ступал на них, чтобы не упасть. Я последовал его призыву и начал спускаться.
Я присоединился
На песчаном берегу лежал человек, голова его была почти расплющена о землю тяжелым матросским сундучком, который труп продолжал сжимать в объятиях, как прижимает к груди любовник предмет своей нежной страсти. Донн спокойно объявил, что это Тейс Симмонс. Кругом были кровь и куски человеческой плоти. По-видимому, Симмонс ударился головой о камень, скрытый под песком. Один глаз от удара выскочил из глазницы. Мы освободили сундучок от мертвой хватки закоченевших рук. На петлях крышки не было замков, и сундучок с громким щелчком открылся. Донн откинул крышку ящика до конца… Сундучок от самого дна до верха был наполнен стопками зеленоватых долларов, сертификатами федерального золотого займа самого различного достоинства, золотыми монетами и всякой мелочью, не стоившей и доллара. Донн тихо заметил, что, очевидно, не все состояние мистера Пембертона ушло на оплату экспериментов Сарториуса по вечному продлению жизни, кое-что осталось, и не так мало.
— Коварство и хитрость до конца, — сказал Донн вместо надгробной речи.
В его словах даже проскользнуло нечто вроде уважения, правда, я так и не понял, к кому оно относилось — к вечному фактотуму Симмонсу или к его старому хозяину.
Глава двадцать шестая
Согласно законам штата Нью-Йорк в те времена — а, насколько мне известно, в наши дни дела обстоят точно так же — для помещения больного в психиатрическую лечебницу, если такая госпитализация производится не по требованию родственников, необходимо обследование пациента несколькими квалифицированными врачами-психиатрами, которые подтвердили бы уместность и правильность такой госпитализации. У Сарториуса не было ни одного живого родственника. Врачи Блумингдейлской психиатрической школы рекомендовали поместить Сарториуса в Нью-Йоркский государственный институт судебной психиатрии для социально опасных душевнобольных. По этой причине создали комиссию врачей, которую сами психиатры называли очень деликатно и остроумно — coinmissio de Liifiatiko Inquirendo [10] . Организация такой комиссии заняла всего несколько недель. Для нашей медицины это была поистине фантастическая расторопность! Заседания комиссии не приравнивались к судебным слушаниям и могли быть, по положению, закрытыми. Я был просто вне себя. Как я ни старался, я не смог попасть на заседания пресловутой комиссии по делам преступных лунатиков. Единственное, что мне удалось узнать, — это то, что члены комиссии посетили водонапорную башню, чтобы ознакомиться с оборудованием, которое использовал Сарториус в своей работе. Врачи вызвали для дачи показаний Мартина Пембертона и… преподобного Чарлза Гримшоу, которого терзала одна только мысль о том, что Сарториус может избежать суда, будучи признанным умственно неполноценным. Донн на заседания комиссии приглашен не был, впрочем, так же как и я.
10
Комиссия по делам лунатиков (исп.). — Прим. пер.
Дебаты комиссии не были опубликованы, так как протоколы не велись. Доклад комиссии и ее решение были опечатаны судебным решением и не публиковались до сего дня. Но позвольте мне высказать мои соображения о способах помещения больных в упомянутый институт. Решения о госпитализации принимает некая комиссия, то есть учреждение… и какой бы представительной и уважаемой они ни была — ее разум ни в коем случае нельзя считать полностью человеческим разумом, хотя отдельные члены комиссии, несомненно, обладают таким разумом. Если бы этот коллективный разум был человеческим, он сохранил бы способность удивляться, столь присущую человеку. Если бы этот разум был человеческим, он испытывал бы побуждения, которые оказывают воздействия на решения, так как идеи, вызывающие побуждения, могут быть благородными или низкими, а в глазах разумного человека это достаточный повод для того или иного действия. Но у коллективного разума учреждения приводится в действие только одна умственная операция: такой разум отрицает истину, он ее просто ненавидит.
Главой комиссии был назначен доктор Самнер Гамильтон, один из ведущих психиатров города. Это был тучный, массивного телосложения человек, который смазывал усы бриолином и зачесывал волосы от уха до уха, чтобы скрыть лысину. Он любил хорошо поесть и крепко выпить. Я узнал это, когда много лет спустя мне пришлось оплачивать обед, на который пришлось его пригласить… Но я не жалел об этом, потому что подогретый выпивкой Гамильтон охотно развязал свой язык.
— До меня весьма часто доходили слухи о неких «научных» сиротских приютах. — У Гамильтона был глубокий, хорошо поставленный бас. — Такие приюты имелись на Ист-Ривер, в северной части Центрального парка и на Холмах… Но я так и не смог понять, что имели в виду устроители под словом «научный». С другой стороны, видимо, эти
— Вы когда-нибудь раньше встречались с Сарториусом?
— Нет.
— Вы что-либо слышали о нем?
— Никогда. Но вот что я вам скажу — с первого взгляда я понял, что перед нами настоящий хороший врач. Я имею в виду, что ему можно доверить любое дело, он не подведет и выполнит все наилучшим образом. Это не относится к его личностным чертам, я хочу, чтобы вы правильно меня поняли. Это не обходительность врача, которую демонстрируют многие мои коллеги у постели больного, стремясь ублажить его психику. Нет, это состояние ума, его качество. У Сарториуса очень сильный, мощный интеллект. Он отвечает только на те вопросы, которые, по его мнению, заслуживают ответа. Кончилось тем, что нам приходилось прилагать все усилия для формулирования вопросов так, чтобы он проникся к ним уважением! Вы можете себе это представить? Я думал… думал, что, если мне удастся рассеять его безразличие к нашим вопросам, отвлечь его от чистой науки, воплощением которой он являлся, мне бы удалось выудить у него что-то ценное. Надо было расколоть его защитную оболочку, чтобы он показал, что у него внутри. Сначала я предположил, что этот врач просто продался, то есть клюнул на большие деньги и пошел служить денежным мешкам. Могу вам сказать, что таких людей не так уж мало среди нас — тех, кто практикует только и исключительно ради денег. Я был расчетливо груб с Сарториусом. Я спросил его как-то раз, не считает ли он себя своего рода медицинским лакеем.
Он ответил мне буквально следующее — я до сих пор слышу его легкий акцент и никак не могу понять, что за европейский акцент это был — то ли венгерский, то ли славянский, а может быть, и немецкий — впрочем, не в этом суть, а в том, что именно он ответил:
«Неужели вы воображаете, доктор Гамильтон, что моей единственной целью было сохранение жизни этих богачей? Что именно этот исход интересовал меня, интересовал сам по себе? Я достиг этого результата в контексте моих куда более широких интересов. Моих интересов даже не как врача, а как естествоиспытателя. Каковы бы ни были их собственные вожделения или грандиозные намерения… я предупредил каждого из них, в чем заключается цель и смысл моего исследования. Что результат может быть именно таким — каждый из них мог стать бессмертным или, во всяком случае, продлить свое бренное существование… И мне действительно удалось этого достичь… Я не знаю, на что рассчитывал каждый из них — на нормальное выздоровление, на продление существования, на долгую бодрую жизнь или жизнь вечную — не знаю, это их личное дело. Я предложил им то, что они хорошо поняли, — сделать вложения денег в мою идею. В моих глазах они имели ценность не по признаку ума или по пониманию ими важности того, что я задумал для блага человечества, меня не интересовало, насколько прониклись они важностью своей жертвы во имя благоденствия общества, меня не интересовало, насколько они добродетельны или великодушны — нет, нет и нет. Меня интересовало только одно — настолько ли они богаты, чтобы оплатить мою работу. Я не мог делать ее на голом месте, мне требовалась финансовая поддержка. Мне нужны были деньги. Для меня это были ценнейшие люди, поскольку они были богаты, кроме того, не последнюю роль сыграли их эгоизм и жадность — это самое, пожалуй, главное в моем выборе, а вовсе не поддержка порочных властителей Нью-Йорка. В дополнение могу сказать, что каждый из моих джентльменов по природе своей имел склонность к темным махинациям и секретности — все они были законченными, совершенными конспираторами и прирожденными заговорщиками — очень милый круг людей. Они просто желали того, что я им предложил, они желали этого только лично для себя».
Что я вам могу еще сказать… Попробуйте поставить себя на мое место. Речь Сарториуса произвела на меня сильное впечатление… Он провел в Блумингдейле пару недель. Костюм его износился и выглядел весьма плачевно. Ему не разрешали бриться… но все это не имело для него значения… Казалось, он не замечал никаких неудобств. Он сохранил свою безупречную кавалерийскую выправку. Не стоит говорить о том, что он ничего не требовал, он не пытался разжалобить нас тем или иным способом. Он не старался скрытно продемонстрировать нам — а знали бы вы, как умеют делать это настоящие маньяки! — что он совершенно здоров или, наоборот, абсолютно ненормален. Наша комиссия могла принять только одно из двух решений: либо Сарториус будет помещен в лечебницу, либо приговорен к повешению. Его равно не устраивали оба эти исхода, и он не прилагал ни малейших усилий склонить нас в пользу какого-то одного из них.
Однако я, хотя и совершенно безуспешно, продолжал настаивать на своем. Мое упорство не произвело на Сарториуса никакого впечатления. Он заявил, что доказательством правильности научного похода является его универсальная приложимость. Если те эксперименты, которые он проводил, имеют научную ценность, то их может повторить кто угодно, получив при этом идентичный результат. Сарториус рассказал, что во время войны он проводил уникальные операции раненым высокопоставленным офицерам… теперь эти операции стали рутинными и проводятся всем, невзирая на чины и звания. Тогда я спросил его, уж не хочет ли он сказать, что наступит день, когда его изыскания принесут пользу уличным беспризорникам? Сарториус отвечал мне с откровенной улыбкой: