Клодина уходит...
Шрифт:
Но сегодня у меня такая адская боль, что я готова расплакаться, а вид белых предметов, будь то листок бумаги, лакированный столик или простыня разобранной постели, на которой я лежу, вызывают у меня спазмы в горле, и я предчувствую приближение так хорошо знакомой и всегда пугающей меня нервной рвоты. Письмо Алена, которое я так ждала, кажется мне холодным, бесцветным, в этом моя сегодняшняя мигрень виновата… Я потом прочту его ещё раз…
В комнату входит Леони. Она всеми силами старается не шуметь, осторожно открывает дверь и изо всех сил захлопывает её. Во всяком случае, она полна добрых намерений.
– Сударыне
– Нет, Леони…
– Почему же тогда… сударыня не…
– Почему я не выпью рюмочку коньяка? Нет, благодарю.
– Нет, почему бы сударыне не понюхать немного эфира?
– Господин Самзен не хочет, чтоб я принимала слишком много лекарств. К тому же эфир на меня плохо действует.
– Это господин Самзен наговорил вам, что эфир плохо действует, а вы, сударыня, и поверили, и пусть не говорят мне, что мужчины могут понять, какие страдания переносят женщины. Я всегда лечусь эфиром, только эфиром, когда у меня невралгия.
– А у вас… он у вас есть?
– Ещё не распечатанный пузырёк. Я сбегаю и сейчас принесу его.
Сильный божественный запах помогает мне сразу расслабиться. Я вытягиваюсь на кровати и жадно его вдыхаю, я плачу, это слёзы слабости и счастья. Злой кузнец исчез, и лишь чей-то очень нежный палец слабо постукивает меня по виску. Я так усердно вдыхаю эфир, что у меня делается сладко во рту… и руки тяжелеют.
Смутные образы проплывают перед глазами, все они пересекаются светлой полосой, это свет, пробивающийся через мои полузакрытые веки. Вот Ален в костюме для тенниса, он носил его лет восемь назад во время каникул, тонкая белая трикотажная рубашка кажется розоватой на его теле… И я сама, прежняя молоденькая Анни с тяжёлой косой, заканчивающейся мягким локоном. Я касаюсь рукой эластичной ткани, такой же тёплой, как моя кожа, это прикосновение волнует меня так, словно я прикоснулась к нему, но я говорю себе в полузабытьи, что Ален ещё маленький мальчик, что всё это не имеет значения, не имеет значения, не имеет значения… Он покорно подчиняется мне и очень взволнован, щёки его пылают, он опускает длинные чёрные ресницы, но это ресницы Анни… Какая бархатистая кожа! Но всё это не имеет значения, не имеет значения…
Но вот теннисный мяч резко ударяет меня в висок, я ловлю его на лету, он тёплый и белый… и вдруг какой-то гнусавый голос объявляет у самого уха: «Это петушиное яйцо». Я ничуть не удивлена, ведь Ален – петух, настоящий красный петух, каких рисуют на тарелках. Он дерзко бьёт лапой по фаянсу, от этого отвратительного звука можно сойти с ума, и он кричит по-петушиному: «Я, я, я…» Что он сказал? Я не смогла разобрать. Полоса голубовато-сероватого цвета разрезает его на две части, подобно цепи на груди Президента Республики, затем наступает темнота, абсолютная темнота, восхитительная смерть, медленное, на крыльях, падение в бездну…
Ты поступила дурно, Анни, очень дурно, да, иначе не скажешь! Ты совершенно сознательно ослушалась Алена. Он был прав, когда запретил тебе пользоваться эфиром, эфир делает тебя невменяемой… Прошло два часа, и я горько, смиренно каюсь, одна, перед туалетным столиком, глядя на своё отражение, расчёсывая и приводя в порядок свои растрепавшиеся волосы. В голове пусто и ясно, она больше не болит. Лишь синева под глазами, побледневшие губы и полное отсутствие аппетита, хотя я целый день ничего не ела, ясно свидетельствуют о том, что я с избытком наглоталась любимого яда. Фу, даже складки портьер пропитались сладковатым запахом эфира, нужно побольше свежего воздуха и постараться обо всём забыть – если возможно…
Вид из окна моей комнаты на третьем этаже не слишком привлекателен: узкий, как колодец, двор, толстый конюх в клетчатой рубахе чистит лошадь Алена. Шум распахиваемого окна привлекает внимание маленького чёрного французского бульдога, сидящего на дворе. Он сразу поднимает ко мне свою квадратную мордочку…
Ах, это ты, мой бедный Тоби! Мой бедный изгнанник! Он стоит, маленький чёрный пёсик, и виляет при виде меня своим обрубленным хвостиком.
– Тоби! Тоби!
Он прыгает, жалобно взвизгивает. Я наклоняюсь вперёд.
– Шарль, пришлите ко мне Тоби по чёрной лестнице.
Тоби всё понял прежде, чем я успела договорить свою фразу, и бросился к лестнице. Ещё мгновение, и чёрненький бульдожка, трепеща от радости, высунув язык, вращает белками, выражая мне свою покорность и любовь.
Я купила его в прошлом году у грума Жана Делавиза, это был действительно премилый восьмимесячный щенок, почти безносый, со смешными торчащими ушками и припухшими ясными глазками. Гордясь своей покупкой, я привезла его домой, хотя немного и опасалась Алена. Ален с видом знатока вполне доброжелательно осмотрел его.
– Вы говорите, за сто франков? Это совсем недорого. Кучер будет очень доволен, крысы всё перегрызли в конюшне.
– В конюшне! Но я не для этого его купила. Он такой милый, я бы хотела оставить его у себя, Ален…
Ален лишь пожал плечами.
– У себя! Бульдог, которого держат в конюшне, и вдруг – в гостиной Людовика XV или на кружевной накидке на вашей постели. Если вам так хочется завести себе собачку, моё дорогое дитя, я найду вам маленькую мохнатую болонку для гостиной или африканскую борзую… Африканские борзые подходят к любому стилю.
Он тут же позвонил и, указывая Жюлю на моего бедного чёрного Тоби, безмятежно жевавшего бахрому у кресла, приказал:
– Отнеси этого пса Шарлю, пусть он купит ему ошейник и содержит его в чистоте, и пусть доложит мне, хорошо ли он ловит крыс. Пса зовут Тоби.
С тех пор я видела Тоби лишь из окна. Я знала, что он тоскует в разлуке со мной, ведь мы полюбили друг друга с первого взгляда.
Однажды я сберегла косточки жареного голубя и тайком отнесла ему их во двор. На обратном пути меня мучили угрызения совести и, чтоб облегчить свою душу, я рассказала о своей слабости Алену. Он лишь слегка пожурил меня.
– Какой вы ещё ребёнок, Анни! Если хотите, я велю Шарлю брать иногда его с собой, когда вы будете выезжать в город, его можно будет прятать под козлами. Но чтоб я никогда не видел Тоби в доме, никогда, вы понимаете меня, вы меня очень этим обяжете.
Сегодня, скажем прямо, я не смогла бы облегчить свою душу, даже если бы призналась Алену, что пустила в свою спальню Тоби. Неделю назад я бы считала непростительным подобный проступок и дрожала бы от страха, вспоминая о нём, но это такая безделица в сравнении с моим столь греховным и дивным опьянением эфиром.