Клуб бессмертных
Шрифт:
Между писателями и народами есть общая черта. Они сами вызывают на себя всяческие беды.
Безумцы, выбегающие в открытое поле перед тем, как туда ударит молния. Страсть к самоуничтожению. Дайте мне забвение, и я забуду обо всем, кроме себя. Итак, я впал в грех писательства. Разумеется, это нисколько не спасло меня от обвинений в оскорблении нации, государства и закона. Как минимум меня обвиняли в том, что я ненавижу свой народ, как максимум – люблю другие народы. Одни националисты проклинали меня как «про-российского ублюдка», другие – как «продавшегося румынам подонка». Самые сознательные обвиняли меня в «примитивном молдавенизме». Примитивные молдавенисты считали меня чужаком, посягнувшим на их идеалы, и тоже ненавидели.
Мне ставили в упрек отсутствие второй пьесы, которая была бы сильна так, как первая, которую мне ставили в упрек.
Теперь вы понимаете, почему мне нужна была постоянная женщина? Как и всякий живой организм, оказавшийся в опасности, я подсознательно стремился к размножению, чтобы не прервался естественный ход вещей. Увы, я нашел бесплодную женщину.
Писательство тоже оказалось пустышкой. Через три года я выдохся и пробавлялся сочинением пьес для провинциальных театров. Я приходил домой, бросался на диван ничком, и постепенно меня обуревала ярость. Безусловно, я изматывал сам себя. Слишком высокий темп, слишком много ярости. К сожалению, Елену нисколько не интересовали мои надуманные, как она уверяла, страдания. Просто не пиши, и все тут. Сделай паузу, говорила она, ты же не машина. Ты же не можешь три-четыре раза в год наносить оскорбление нации, смеялась она. Нация этого не переживет.
Безусловно, это была расплата.
Особенно остро я ощутил это, когда добрался до румынского города Пятра Нямц, где ждал поезда, который ехал до селения близ Лаку Рошу, где меня ждал сам Дракула. Ярко светило солнце, и я вдруг почувствовал тупое недоумение. Вот он, финал, решил я, но ошибся.
На вокзале не было никого, кроме меня и рельс. Рельс, рельс, рельс. Перекрещивающихся, спутанных, бегущих, уходящих и приходящих. И пожалуй, солнца, которое пропитало своим ярким ядом меня и рельсы. Тупое недоумение и я – а на коленях у меня был рюкзак, а на рюкзаке блокнот, и бумага белела на солнце, как кость мертвеца. Я собрался писать пьесу «Осада Подвала». И понял, что не идет ни одна строка.
Я понял, что сейчас сполна плачу за все. За злость, легкость и жажду крови, которые испытывал, когда писал свою первую пьесу. За пьянящую легкость первой пробы. За пальцы, едва успевающие бежать вслед мыслям, уносящимся вдаль, как рельсы на заброшенном вокзале запада Румынии.
Я расплачивался за легкость первого текста.
За легкость, будь она неладна, первых слов: их было так много. Мне казалось, что их много: когда я писал «Осаду Бендер», паковал фразы, ставил на рельсы. Избавлялся от них и отправлял их куда-то. А потом понял, что слова всегда одни и те же, даже если звучат по-разному, и писать нужно не словами, а тем, что внутри меня. Может, нервами? Это оглушало. Оглушало похуже удара в лоб на любительском ринге, когда потолок и тусклые лампы на нем зеленеют вдруг, и ты понимаешь чуть позже, что это уже – матовое зеленое покрытие ринга и ты только что пропустил удар в лоб, от которого еще несколько дней болит голова, и подрагивают кисти, и речь путается.
И у тебя появляется выбор: закрыть глаза, прижавшись щекой к этому зеленому, холодному и влажному мату (а потом тебя отведут в раздевалку) или встать, получить свою долю ударов. Так и не попасть в противника. А потом тебя все равно отведут в раздевалку.
Потому что ноги не гнутся. И вся-то разница – встанешь или нет. Но боксировать так и не научишься, потому что в этом деле все равно, встанешь ли, главное там – бить и не падать. А вот расплачиваться – научишься, по-настоящему научишься.
Я решил было бросить монетку, чтобы она решила: ехать мне дальше или возвращаться. Но потом понял, что стою не на вокзале города Пятра Нямц в ожидании поезда, который принесет меня к новому месту работы. Я был Хароном, заплутавшим в Стиксе и очутившимся в Средиземном море. Хароном, выплывшим из Средиземного моря и достигшим столпов Гибралтара. Хароном, покачивающимся на плоту у этих камней, Хароном, ожидающим собственного решения. Повернуть вспять или вернуться. Или плыть вперед, туда, где вода низвергается с плоского диска, брошенного на спины слонов, стоящих на черепахе. Я мог бы вернуться к Елене и попробовать обустроить нашу с ней жизнь, забыв о стремлении писать. Но что-то подсказывало мне: несмотря на ее показную холодность и равнодушие к тому, что я делаю, это оскорбит ее до глубины души. Я знал, что если вернусь к Елене сейчас, то, как это ни странно звучит, потеряю ее. Странники никогда еще не возвращались на полпути. Я решил расплатиться за все, что сделал, и за все, что собираюсь сделать.
Через час поезд уносил меня к Лаку Рошу.
Елена:
Я прекрасно понимала, чем он одержим, но на мгновение поверила в то, что мы будем счастливы.
Нелепо – да? – существу безличному и бесполому желать остаться с мужчиной.
Аристотель бы меня не понял. Если что-то нелогично, это надо исправить, сказал бы он. Он не понимал, как можно любить то, что неестественно, то, что нарушает идеал формы.
Я надеялась, что мы просто останемся вдвоем, а потом состаримся и умрем. Я мечтала стать человеком, стать женщиной, мечтала, чтобы у меня начались месячные. Да, у Прометеуса было предназначение, знаю. Но в конце концов, и я это тоже знаю, чары Молдавии можно было разрушить без поездки в замок Дракулы. Прометеусу надо было дождаться, когда он умрет. И загадка канет в Лету вместе с ним, Прометеусом. Хороший способ. Это решило бы проблему чар Молдавии для него и для меня. Но не для сонма бессмертных, которых к моменту отъезда Прометеуса в Молдавии собралось больше, чем мух на собачьем трупе у дороги в летний день.
Бессмертные прибывали со всего света. Глаза каждого светились надеждой на обретение покоя. Я сталкивалась с ними каждый день. Прометеус, слепец, ничего не видел.
По утрам Тантал подметал двор у дома, с надеждой поглядывая на наши окна. Прометеус выходил на балкон, и Тантал разочарованно склонял голову.
Изголодавшийся Сизиф отвешивал мне сыр – бедняга устроился в торговые ряды молочников на Центральном рынке – и все силился по моему виду понять, уехал Прометеус или нет. Афродита по вечерам ловила клиентов на дороге у нашего дома. Кентавр принял обличье бронзовой дешевой скульптурки полуконя-получеловека, установленной в Долине Роз, и с мольбой глядел на наш дом. На каштане у висячего моста грустно мастурбировал Эрот.
Двенадцать ведьм с Вальпургиева шабаша жалостливо просили милостыню у Кафедрального собора Кишинева, но я-то знала: единственное, чего они просили, было «поезжай, поезжай, поезжай».
Посейдон приходил починить наш кран и с раздражением отмахивался от чаевых. У нашего подъезда по утрам благовествовал Павел. В наши двери по ошибке стучал слепой Сократ, пришедший к соседям, мы покупали занавески на окна у Арахны, мы платили Харону десять леев за час аренды лодки на Комсомольском озере.
А бессмертные все прибывали и прибывали.
И все они, казалось, кричали, хоть и были безмолвны. Но я-то слышала. Слышала вой, постоянно висевший над Кишиневом, вопль боли, ужаса и надежды – точно такой же, какой звучал в пьесе Прометеуса «Осада Бендер». Они вопили:
– Когда же, когда же, когда же?!!
И очевидно, Прометеус чувствовал это, хоть и не понимал. Он рвался уехать. Я приложила все силы, чтобы удержать его. Я взяла уроки у Афродиты, и по утрам еще обучалась у лучших проституток мира, я приносила ему вина, когда он был пьян; он мог бы вытирать ноги о мои волосы, если б захотел. Я пыталась защитить его от всего, и главное – от пьес, которые он писал, и от Румынии, в которую он должен был ехать.