Клятва разведчика
Шрифт:
— Жаль только, что мы не узнаем… — не договорил Женька. Но я понял его. И, охваченный внезапным полубезумным чувством, начал выкрикивать:
— Мы знаем! Эй! Вы! Ка-азлы! Слушайте! Скоро вашу шестую армию зажмут в Сталинграде! Так, что только брызнет! А в начале сорок третьего её остатки сдадутся в плен! И Паулюс сдастся! Съели?! А летом сорок третьего вас расшибут на Курской Дуге! И «тигры» с «пантерами» не помогут! А в сорок четвёртом мы войдём в Германию! А в мае сорок пятого возьмём Берлин! И Гитлер ваш отравится! Ну! Идите сюда! Убивайте нас! Всё! Равно! Так! БУДЕТ!!!
Ответом мне был грохот выстрелов и злой крик — они снова пошли в атаку. Я по-прежнему ничего толком не видел и посылал огненные строчки на звук, на шум — но они были в ещё худшем положении, им-то приходилось бежать и стрелять в тех,
— У меня всего полтора магазина осталось, — сказала Юля. Я снял с пояса и перекинул ей винтовочный подсумок, в котором россыпью были патроны. — Спасибо, Борь…
— Да не за что, — ответил я. И услышал голос Сашки:
— Борька… а то, что ты говорил — ты откуда это знаешь? Или ты просто выдумал?
— Нет, — сказал я спокойно. — Вы, если хотите, думайте, что я сошёл с ума. Или вообще что хотите. Но я из будущего, ребята…
…Я не рассказывал об этом ни разу за всё время нашего знакомства, хотя, казалось бы, имелись десятки подходящих случаев доверительной близости, когда тайны сами просятся на язык. Жизнь — странная штука. Я рассказал правду именно сейчас, когда мы лежали крестом на небольшой полянке, ждали новой атаки и считали в уме патроны — их количество равнялось количеству минут оставшейся нам жизни и так же беспощадно убывало… Нет, я рассказал не всё. Я умолчал о позорище и развале 90-х, о кладбищенской стабилизации начала ХХI века, о безработных, бездомных, беспризорных, о наркотиках и торговле людьми, о продажности и подлости властей, об антирусских законах по «экстремизму»… Это мой грех. Но я говорил о знамени Победы над горящим рейхстагом, о полёте Гагарина, о мирных городах и атомном ледоколе, о фантастических книжках и об Эрмитаже… Я хотел, чтобы они знали только это. Только это, потому что остальная правда могла обесценить в их глазах то, что нам предстояло, отнять у них веру…
— Это сказка? — прошептала Юлька.
— Это правда, — твёрдо ответил я.
— Борька, поди сюда, — позвал меня Сашка.
Я подполз к нему.
— Тихо, — сказал Сашка.
Он лежал в луже крови, уже не впитывавшейся в землю. Я издал тихий звук, дёрнулся, но Сашка схватил меня за руку:
— Это не остановить, — сказал он негромко. — Борька, знаешь… я тебя не вижу. И мне не больно, ты не думай… Всё это время было больно, а теперь нет уже… — он помолчал, тихо дыша. Я ждал, не зная, что сказать и переживая омерзительное чувство беспомощности. Он всё это время истекал кровью — и стрелял. И разговаривал с нами — спокойно… — Борька, — снова окликнул он меня, — я знаю, ты правду сказал… Может, ты спасёшься. Вдруг… Так ты не забывай. Помни правду о нас, о том, какими мы были. Пока ты помнишь — мы живы… — он снова помолчал и попросил: — Руку дай. Мне немножко страшно, — я дал ему руку, и он сжал её холодными пальцами. — А Юльку…я так и не поцеловал, — сказал он. — Так хотел… и не поцеловал. А ты поцеловал… Жаль, что бога нет. Я бы хотел… чтобы мамка и батя… и сестрёнки… опять их увидеть… так плохо без них… ведь мы же… ещё… де… ти…
И он затих. А рука расслабилась.
Мне бы заплакать. Но слёз у меня не было.
Я взял его ППШ, подсумки и немецкую «колотуху». А пистолет был уже лишним — некуда сунуть.
— Женька, — сказал я Стихановичу, — смотри за этой стороной. Борька умер. Держи его «шпагина».
Юлька коротко вскрикнула.
— Не смей плакать, — зло сказал я. — И ещё… он просил тебе сказать, что он тебя любил. Слышишь? Он тебя любил по-настоящему! Сильнее, чем я! Чище! Вернее! Слышишь?!
— Да, — тихо ответила она. — Я не плачу. Я слышу. Любил.
— Форвертс! Форвертс! — закричали совсем рядом. Я метнул на крик гранату и, стиснув зубы, снова открыл огонь.
Женьке пришлось на этот раз труднее всех — он перекатывался из стороны в сторону и стрелял сразу из двух стволов, временами вставая на колени. Как раз в один из таких моментов за спиной у него разорвалась брошенная граната…
…Меня оглушило — не очень сильно, но какое-то время я не понимал, что происходит и ничего не слышал. Несколько тёмных фигур возникли сбоку — они просто появились, и я подумал: «Чёрные всадники…» — и зашарил по земле, но не мог найти оружие. Женька всё ещё стоял на коленях,
Он был убит наповал — осколки попали в затылок и позвоночник. Не знаю, почему он ещё стрелял.
И не знаю, как мы отбились и на этот раз. Знаю только, что я вдруг понял — в лесу светает.
Мы с Юлькой сидели спина к спине возле большого дерева, обложившись тем, что осталось. Виднее становилось с каждой минутой. Сашка сидел возле другого дерева, как я его посадил, лицо у него было спокойное и красивое, как у павшего витязя с картины Глазунова, совсем не мальчишеское, хулиганистое и скуластое… Женька лежал посреди нашей полянки, глядя на верхушки деревьев и слегка улыбаясь. Теперь я мог разглядеть, что вокруг валяются не меньше двадцати трупов — мы взяли хорошую цену. И уж точно — нашу пальбу услышали в отряде! Не могли не услышать, а значит — «Смерч» будет и дальше гулять по Руси, сметая беспощадно гарнизоны врага, эшелоны, склады, наводя ужас на предателей и подонков…И при мысли об этом я улыбнулся и подтолкнул локтем Юльку. Но лес кишел живыми врагами — они подбирались со всех сторон, как утренняя нечисть…
— Бориска, — сказала она, доставая из кармана свою коробочку и равнодушно вытряхивая её содержимое, — надо галстуки спрятать. Не хочу, чтобы с меня его сняли… потом.
— Давай, — сказал я, снимая с шеи свой.
Мы сняли галстуки с ребят, и я попросил прощенья у них за то, что беру эти вещи. Юлька бережно свернула галстуки, сложила в коробочку, и мы, спрятав её под корнями дерева, отдали салют. Она — пионерский. Я — наш, скаутский. За минуты до смерти становятся возможными невозможные вещи, совмещается несовместимое. И, удерживая салют, я вдруг подумал, что враги не смогут меня убить. Просто не смогут. Я навсегда останусь здесь, среди родных деревьев, в небе, в воздухе, в траве, в ветре… И, наверное, там, в моём путаном и подлом времени, они тоже в конечном счёте проиграют. Как бы тяжко нам не было, как бы они не пыжились и не выхвалялись силой и могуществом — кто против нас? Кто против Бога и Святой Руси? Кто против гордого лица Сашки и посмертной улыбки Женьки? ЭТИ, что ли? Смешно… А уж если эти нас не одолели, то ТЕМ — и вовсе… Они сгинут. Мы останемся. Мы выйдем из туманов и утренних росных лугов, из заснеженных лесов и синего неба, из воздушных вихрей над жаркими полевыми дорогами и из тёмных речных омутов — выйдем как раз тогда, когда враги наши решат, что нас нет больше… Все, кто пал за Россию — и обрёл бессмертие.
Наверное, Юлька думала о чём-то подобном. На свой пионерский лад… Потому что она вдруг… запела, звонко и отчаянно:
А ну-ка — песню нам пропой, весёлый ветер, весёлый ветер, весёлый ветер! Моря и горы ты обшарил все на свете И все на свете песенки слыхал!Каратели взревели и пошли на штурм…
…Мы не то что отбились, а заставили их залечь по периметру поляны. Юлька кашляла — пуля попала ей в живот — и сжимала пистолет. Я передёрнул затвор ЭмПи — пусто — и тоже достал «парабеллум». Юлька сказала:
— А я тебя любила. Только тебя, Боря… Сразу влюбилась, даже до того, как по морде дала, что ты меня поцеловал… — и снова запела, заставляя себя не кашлять:
Кто привык за победу бороться, С нами вместе пускай запоёт: «Кто весел — тот смеётся! Кто хочет — тот добьётся! Кто ищет — тот всегда найдёт!»Я начал стрелять — они лезли на поляну. Сменил обойму, снова стрелял. Юлька содрогнулась, и я увидел, обернувшись, что в неё попали ещё раз — в шею, кровь брызгала струёй. Я бросил «парабеллум» и, обняв её, зажал рану ладонью. В мою руку изнутри толкалась кровь — толкалась убегающая Юлькина жизнь. Она зевала, уютно лёжа у меня на руках, и глаза у неё были спокойные и сонные. Нагнувшись, я поцеловал Юльку в мокрые от крови губы и тихо сказал: