Клюква-ягода
Шрифт:
...По осеням, в первых числах сентября, когда по болотам начинала поспевать сладкая ягода клюква, в Юрге неизвестно откуда появлялся Миня Лоскут. Доехав до леспромхоза по узкоколейке, на платформе с углем или в вагоне-порожняке, он последние шестьдесят верст тянул пешком. Шел обочь петляющей дороги, по-звериному прячась в сограх, когда кто-либо попадался навстречу. Ночуя в стогах, в кучах соломы но сжатым хлебным полосам, путь этот Лоскут мог разбить на два и на три дня, смотря по погоде, состоянию своему и настроению.
Юрга была родиной Лоскута, и жил у него там старший брат Семен.
В Юргу Миня старался попасть в субботу, в пору, когда уже вытоплены бани, но в деревню сразу не заходил, отсиживался неподалеку, а в сумерках, по-за огородами,
Пятистенная изба Семена стояла окнами на восход, на самом краю; под окнами и вправо, охваченный изломистой городьбой, тянулся просторный огород, тут же, саженях в десяти от сеней, скотный двор, чуть дальше — баня. За речкой сразу — поле, колки березовые, осинники. По левую сторону от избы к деревне, шумный весной и пересыхающий летом, густо заросший тальником, из болота к Шегарке пролегал ручей. И соседи Семена, жившие по ту сторону ручья, никогда не знали, что делается у того на дворе. На острове как бы усадьба.
Пришел Лоскут в Юргу и в эту осень.
Взойдя на берег, остановился. В ограде никого не было. Собака вскинулась, узнала его и не взлаяла. В летнем пригоне, пригороженном ко двору, стояла краснопестрая корова, крупная и рогатая, с телком такой же масти, как и сама, две толстых свиньи тесно лежали рядом между стеной сарая и бурой кучей навоза. Над неплотно закрытым дымоходом бани чуть заметный подымался парок, и Лоскут не мог догадаться: помылась уже семья Семена или моется еще. Он посчитал неудобным сразу идти туда и сел возле сарая под поленницу на березовый чурбак лицом к сенной двери, надеясь, что кто-нибудь покажется на улице или пройдет из бани в избу. Тихо было по деревне, только огни в окнах...
Оп закурил и сидел так, облокотясь на колени, поглядывая из-под козырька надвинутой захватанной кепки.
Внизу, вся в желто-зеленых зарослях осоки и камыша, текла Шегарка, речка ого детства. По пологому левобережью ее, отступив к перелескам, стояли бревенчатые под тесовыми крышами избы, скотные дворы с поднятыми на жердинах скворечнями, с копнами прошлогоднего сена на крышах, бани.
Огороды спускались к воде. Дальше по берегу, вниз по течению, где Шегарка делала долгий, плавный поворот, на мысу самом стоял когда-то отцовский дом, откуда Лоскут уходил на войну. Сейчас там — отсюда Лоскут не видел, но знал — по всему береговому изгибу бурьян и конопля, и никаких следов бывшего жилья. Потом Лоскут сходит туда и на кладбище сходит отца с матерью попроведать. Теперь же ему хотелось помыться как следует, нахлестать и пару чесавшееся тело веником, надеть чистое белье и лечь спать прямо там, в бане, на полке или на полу, даже не евши, хотя есть он давно хотел. Но ни чистого белья у Лоскута не было, и не знал он, осталась ли в бане вода, если семья Семена помылась. Да хоть и не будет достаточно воды, все одно хорошо уснуть до утра в тепле, сняв сапоги и помыв ноги.
Он посмотрел на свои крепкие еще, обшорканные жнивьем, жесткой осенней травой кирзовые сапоги, которые не снимал уже несколько суток: там, внутри их, обмотанные липкими портянками, пыли стертые ходьбой, распаренные ноги. О и осмотрел одежду — спецовочные хлопчатобумажные штаны и куртку — старую, не стиранную ни разу одежду, к которой спал, где придется: в соломе, и на платформе с углем, и просто на земле. Под курткой прямо на голое тело была надета клетчатая, сопревшая под мышками рубаха. Был Лоскут ко всему еще не брит и пострижен, и отросшие ногти немытых рук его чернели от грязи, Лоскут вздохнул и отчетливо вспомнил такую же вот сухую и теплую осень сорок пятого, когда, демобилизовавшись, приехал он в родную деревню, молодой, не раненный даже, в новенькой форме с погонами младшего лейтенанта. И была встреча, и баня, и выпивка вечером. И как ходил он по деревне, догуливая с фронтовиками; шел, взяв кого-нибудь под руку, подбористый, перехваченный в талии широким командирским ремнем, ровно
Стемнело совсем. Из избы так никто и не вышел, а потом и свет в окнах погас, — видно, все успели помыться до прихода Лоскута, а теперь, поужинав, легли спать. Лоскут встал и, открыв воротца, по тропинке в огороде, задевая плечами шляпы подсолнухов, прошел к бане. В бане было темно и тепло, пахло распаренным березовым веником, сырым деревом от мокрого пола, хозяйственным мылом.
Лоскут черканул спичкой, увидел на подоконнике сделанную из пузырька лампу-коптилку, сиял пальцами с фитиля нагар и зажег лампу. Пламя поколебалось от движений его и стало гореть ровно, подымая над собой черную нить копоти. Лоскут опустился на приступку полка, оперся локтями о раздвинутые колени, посидел минуту, осматриваясь.
На полу стоял таз с остатками мыльной воды, в углу — грязное белье, на скамье истрепанный веник, плоский, обкатанный руками кусок темного мыла. Лоскут сунул руку в котел, теплой воды осталось с ведро, не больше, он плеснул ладонью на каменку — она не зашипела. Для мытья воды было мало. Лоскут стянул сапоги, бросил их к двери, стряхнул портянки и, выплеснув в угол из таза мыльную воду, палил в него из котла. Закатав до колена штанины, поставил ноги в таз и долго сидел так, шевеля пальцами. Отмыв ноги, вытер их о чью-то рубаху и в этой же воде стал стирать портянки. Намылил, простирал, отжал и еще раз намылил — простирал, уже в свежей воде. Расстелил их прямо на каменке. Расправляя портянки на теплых еще камнях, он подумал, как завтра обернет ими ноги, сухими, чистыми, и улыбнулся. Сиял штаны, куртку, сложил их под голову, закурил и, загасив коптилку, лег на подсохший уже полок.
Лежа в темноте, Лоскут вспоминал свои прошлые приходы в Юргу. Часто ночевал он здесь. Иногда ему но спалось, и, если дул ветер (он любил ветреную погоду), Лоскут подолгу лежал с открытыми в темноту глазами, закинув за голову руки, слушал, как шумят около избы тополя, думал о чем-нибудь. Все детство вспоминал...
Покурив, Лоскут нашарил ковш, опустил туда окурок, повернулся на живот, вытянулся и расслабил тело. И ночью сквозь сои все чувствовал свои чистые ноги.
Проснулся Лоскут рано. Обулся, умылся прямо из котла, вышел в огород. Туман лежал в низинах и над речкой, светло было, но солнце еще не всходило. Не сыро и не зябко — просто свежо. В пригоне жена брата Фрося доила корову. Лоскуту слышно было возле бани, как она разговаривает с коровой.
— Ночка, Ноченька, — негромко упрашивала Фрося, — стой, дура, не крутись! Успеешь в стадо. Ну-ка...
Лоскут радостно засмеялся, закрыв глаза, постоял, вбирая утренние звуки: на омуте кричали гуси, за огородами пасся табун лошадей, тускло брякало ботало. Лоскут очнулся, подошел к пригону, поздоровался негромко.
— Михаил? — не удивилась Фрося, увидев деверя. — Ты когда показался? Вечером? А чего в избу не зашел? — Встала от коровы, посмотрела на Лоскута, качнула головой. — А постарел как за год, не узнаешь! И поседел ровно, а? Где пропадал опять? Вспоминала тебя на днях. Сон плохой видела. К чему бы это, думаю?.. — Сама в фуфайке, затрепанной по низу юбке, платок на глаза надвинут. Стара.
— Пятьдесят, слава богу, — усмехнулся Лоскут заросшим ртом, где зубов половины уже не было. — Семен дома? Я вчера долго сидел тут, думал, выйдет кто. Дотемна.
— В тайге Семен, — Фрося открыла ворота пригона, выгоняя корову на выпас, шлепнула ее ладонью по боку. Лоскут подгонял телка хворостиной — тот отставал, заворачивал. — На озере, неделю уже. Обещал в баню да еды взять, а не пришел. Может, случилось что? Или клюквы много, не захотел время терять? Передают, погода изменится во второй половине сентября. В прогалую-то осень сухо да ясно по заморозки самые. Такая благодать держалась, отодвигалась зима все. Снег в ноябре выпал.