Книга Бекерсона
Шрифт:
Самым неприятным было сознание того, что за ним наблюдают, что некто следит за ним и его преимущество заключается в том, что он его видел и видит. Это был искусный прием: всегда видеть других, самому оставаясь невидимым. Он снова и снова из чисто спортивного интереса делал крюк, как бы обходя неизвестного на повороте, внезапно притормаживал за углом дома, успевая посрамить своих потенциальных преследователей, и тем не менее успех был однозначно нулевым. Он спустился к Альстеру (река всегда была внизу, к ней всегда приходилось спускаться) и расположился на скамейке. Судя по всему, этого ему вполне хватило для вторжения таким образом в его, Левинсона, сознание, чтобы в результате без труда уйти от любой слежки. Это как тонкое острие иглы, призванное причинить раздражение или травму… и он, Левинсон, сразу уловил, что сейчас должен проявить хладнокровие и как ни в чем не бывало высказать следующее: вот видишь, мне известно, что ты здесь, но меня это нисколько не волнует…Раздумья там на скамейке, где совсем рядом плещется река, — если кому-то суждено совершить нечто определенное, в центре внимания, без сомнения, окажется вопрос о сути метода заказчика: уступчивости его жертвы предполагается достичь лишь абы как, с помощью шантажа, послушания и принуждения, или же согласие жертвы вытекает из добровольного признания чужой воли, и не должно ли согласие заключаться в собственном активном и позитивном осознании согласия, в усвоении задания и в собственном участии в его реализации? Все обстоятельства однозначно говорили в пользу последнего, в результате чего действия Бекерсона приобретали свой смысл.
Он как одинокий странник
Расплывчатость эмоций: если этот Кремер — его Кремер (Кремер!), тогда ведь возникал вопрос о том, чтобы его предостеречь. Тогда как насчет противной стороны?.. В таком случае чего, собственно, хотели от него? И вообще, насколько все это всерьез? Это надо понимать уже как задание или испытание с целью проверки, как далеко он готов зайти. Он пытался представить себе абсурдность подобного шага… Сколь нереально было бы это, сколь невероятно, что он усомнился — может, он все это себе нафантазировал? Потом в его ушах снова зазвучал голос, какой-то неестественный, резкий, с придыханиями: вам понятно, Кремер?! Он мгновенно смекнул, как и предполагалось. Тот, иной, там, видимо, был безумцем, сумасшедшим, помешанным, и ему, Левинсону, вскоре предстояло стать таким же… Имя капиталиста-магната (это еще куда ни шло, если бы вообще не противоречило здравому смыслу!) он, наверное, все-таки воспринял бы, равно как и политического деятеля, прокурора, наследователя, супруга, партнера, но вот такого писателя, как Кремер? Того, кто что-то дал, подарил миру нечто ценное, без чего этот мир был бы беднее? Кто этого хотел? Тем хуже, если он оказался безумцем. А что же этот Кремер? Словно он сам был этим заправилой. Не углубляясь в суть вопроса, он, Левинсон, представил себе вероятность этого, но потом вновь отбросил данную мысль. Отверг, как и все прочие, не понимая, что предпринять… А может, обратиться в полицию? Однако чем он располагал, какими доказательствами? В его оценках сквозила мания преследования, болезненная навязчивая идея. Может, обратиться за помощью к другим? К кому? Ну конечно, к Лючии, да, к Лючии! Его вдруг мысленно неудержимо потянуло к Лючии. У него отложилось в памяти, как в свое время он бродил по Шультурблатту в Эймсбюттеле и вспоминал ее, ее теплоту, кожу и тело.
Та прогулка ему запомнилась еще кое-чем. Пока он бродил, он не видел ничего — ни домов, ни деревьев, ни людей, — его глаза, как поглощающие свет черные дыры, словновпитывали в себя взгляды. По сути дела, он был занят исключительно собой, словно у него началась линька. Будто весь укутанный и в шляпе, он переставлял ноги, перекатывал ступни с пятки на носок, отмерял все возрастающее расстояние быстрыми, размашистыми шагами, снова и снова отталкиваясь от земли, от этого шара, умножая достигнутый километраж — такое впечатление оставила о себе эта прогулка, которая все жила в нем и до сегодняшнего дня ассоциировалась с положительными эмоциями. Конечно, он отдавал себе отчет в том, что подобные блоки воспоминаний не являются однозначными, а эти конкретные мысли могли возникнуть во время прогулок по тропинкам или тротуарам. Но если такой образ был связан исключительное конкретной датой, степень достоверности и уместности, наверное, вызывала сомнение? Что же в итоге говорило против?
Кремер. Вероятно, упоминанием этого имени звонивший хотел лишь донести сообщение: предположительно — подлинный Кремер, но кто он? В кругу его знакомых не было никакого Кремера, да и почему местом действия оказался ресторан? Нет, послание было более чем однозначным: они снова дали о себе знать ради того, чтобы напомнить о себе, чтобы с ним встретиться и вызвать смятение, чтобы оказать на него воздействие, вторгнуться в его мысли и сознание… если оно вообще существует — сознание, в его память, желания и чувства. Они подбросили ему имя, как собаке кость, чтобы напомнить, и он это мгновенно вспомнил: его неуверенность являлась составной частью их плана, они намеревались нарушить его покой, вызвать раздражение, отвлечь внимание от себя и переключить на не принадлежащую ему среду. Именно так он увидел и воспринял все происходящее и наконец-то начал этому противостоять. Счет уже действительно шел на месяцы… Вся эта история тянулась с ноября: октябрь, ноябрь, декабрь, январские морозы, февраль… Время летело почти незаметно, он даже не обратил внимания на смену времен года, но вот в один прекрасный день поднял глаза и с удивлением увидел, как буксир через Альстер тащит из зимних эллингов к причалу целую флотилию маленьких шлюпок. Или они просто хотели ему показать, что он уже в их власти? А может, Кремер всего лишь пароль, чтобы дать о себе знать… только напоминание, увещевание? А намеки, знаки, книги Кремера? Долгое привыкание? И в какой-то момент последовало поручение, исполнение которого возлагалось на него… Таков был их план, они стремились отвести его внимание от себя, заморочить ему голову, подчинить своей воле, поработить его инстинктивное восприятие и сделать его зависимым от стороннего внушения. Они хотели им завладеть, сделать одержимым болезненной страстью, убить в нем волю, превратить его в послушное и сговорчивое орудие.
Впрочем, он был готов признать, что в какие-то моменты он даже заигрывал с этой мыслью, реально представляя себя… виновником, исполнителем воли третьей стороны при отсутствии собственных неблаговидных целей, бесконечно самоотверженным, послушным, совершенным и опасным(поскольку не имел к этому ни малейшего отношения!), что обернулось одинаково отвратительным и заманчивым ощущением и тайным удовлетворением от сознания того, что оказался простым орудием чужой воли. Откровенно говоря, это была развратная мысль, возникшая у него по чьей-то воле. Вообще становилось все более очевидным, что он уже давно приобщился к чужому образу мыслей, позволив увлечь себя в некую тайную трясину, куда его затягивало все глубже. Конечно, занимаясь самовнушением, он в любое время мог бы выйти из игры, но чем дольше затем размышлял на эту тему, тем решительнее в итоге приходил к выводу о том, что такой возможности для него никогда не существовало. Свободная воля являлась прекрасной выдумкой и одновременно фикцией, действительно красивой идеей, но, как он сегодня убедился, едва ли чем-то менее свободным, нежели свободная воля, причем среди сил, которые владели всем, ни одна не являлась столь сомнительной, как свободная воля.
Чего же хотели его заказчики, и кто они? Убедившись в том, что у него в руках не было ни одного серьезного доказательства их активности, он решил, что для него они не что иное, как однозначно фиктивная величина. Они, как черепно-мозговые паразиты, реально проникли в его жизнь, расположившись в его голове. И если даже исходящие от них силы действовали лишь на его нервную систему, они тем не менее давали о себе знать — тянули, дергали и рвали душу. Он ощутил себя объектом хладнокровно спланированного и четко исполненного искушения, которое в итоге обернулось откровенным принуждением. Но, как тогда выяснилось, только он стал самым подходящим адресатом — мишенью этого посягательства и, к сожалению, прощеной жертвой, причем в значительно большей степени, чем это мог предвидеть тот иной, Бекерсон. Пока он оправдывался перед самим собой, в нем нарастала антипатия по отношению к Кремеру, с которым они вовсе не были знакомы! Вероятно, он неосознанно отождествлял жертву (Кремера) с ее причиной (Бекерсон), больше всего ощущая удивительную решимость и нарастающее желание в отношении всего и всех, которые стали бы ему поперек дороги и хотели опустить перед ним шлагбаум. В его душе родились до сих пор совершенно непонятные ему гнев и ненависть, обращенные против всего того, что (трудно сказать, касалось ли это мыслей либо действительности) помешало бы ему в непосредственном осуществлении его задания… Чем извращеннее казалось однажды избранное направление его задания, тем яростнее цеплялся он за его неизменность… Все это, то есть реализацию задания, он каждый раз представлял себе по-новому… В его голове складывалась все более четкая схема действий, и он мысленно каждый раз по-новому приступал к осуществлению, одновременно будучи уверен в том, что заниматься подобным никогда не станет. Он снова и снова до наступления сна спрашивал себя, как будет все это делать, устраивать и осуществлять. Твердо зная при этом, что никогда не станет всем этим заниматься. И всегда эта двойственность: никогда ни во что не вовлекаться, но вместе с тем мысленно участвовать… Ох уж это раздвоение почти на грани сумасшествия.
Однажды под воздействием сиюминутного настроения он зашел в телефонную будку, набрал ее служебный номер и, мгновенно услышав ее голос, оторопел. Находясь в стеклянной коробке, вслушивался в ее голос и молчал. Прижимая к уху холодную от мороза трубку, он ощутил слабое волнение, как едва слышное журчание крови. До ее сознания вдруг дошло: это ты? — проговорила она, и ее голос растворился в электронной тишине; где ты? — и она снова замолчала, в результате чего воцарилась удивительная пустота, в которую оба вслушивались, стараясь таким образом наладить взаимное понимание. Уже потом на Гамбургерштрассе ему встретился некто из его прежней жизни. Он воспринял знакомые черты лица как код: это был приятель одной его подруги, который заговорил с ним и поздоровался, но которого он, Левинсон, безо всякого колебания холодно проигнорировал (реакция, видимо, созрела в нем заранее), словно внушив себе, что это был незнакомыйему человек. Потому без угрызений совести изобразил, что он совсем не Левинсон, а кто-то другой, кстати сказать, на этот образ работали его сапоги, джинсы и куртка. Он взирал на посмевшего заговорить с ним нейтральным пронзительным взглядом, каким разглядывают любого встреченного на улице, так что ничем себя не выдал. Без колебания сыграв эту роль, он, слегка переведя дух, внешне невозмутимо продолжил свой путь. Причем и глазом не моргнул даже тогда, когда этот человек уже в спину крикнул ему: Левинсон! Он сам себе не мог объяснить, откуда у него взялась такая невозмутимость.
Эта сцена произошла на пешеходной дорожке перед магазином, в который он нырнул и спрятался, как обычно во время посещений супермаркетов, где в минуты беспрестанного небытия он проносился лишь мимо витрин и полок с товарами, растворяясь и даже купаясь, утопая в них, как в потоках воды. Он внутренне опустошался, как когда-то телевидение доводило до опустошения сидящих у телеэкрана, и облегченно вздыхал в углу, улетая душой в часовые механизмы. Он проникся анонимностью тех (а численность их только возрастала!), которые ежедневно торчали перед витринами и, словно обкуренные наркотой, разглядывали выставленные манекены; причем в этот раз его взгляд уже не притягивали больше объекты его прежней страсти: часы, эти поблекшие зеркальные отражения общества — штучные ценные дорогие образцы и дешевые модели для массового потребителя, добротные марки и имеющие обманчивый вид, кварцевые или автоматические, Swatch или радиочасы, цифровые часы, Reveilleu Grand Complication, которые здесь не купишь, его часы… Как же обстояло дело со временем, этим единственно всеобщим понятием, которого на самом деле просто не существовало, но которое по значимости стояло тем не менее на первом месте? Он прошелся по залам, отведенным под конкретные группы товаров, — все крайне интересно, особенно, разумеется, верхняя одежда — мифические мужские пальто. Совсем рядом — сорочки. Хотя он точно знал, что носить такие изделия не станет никогда, его так и подмывало купить хотя бы одну рубашку, откровенное барахло. Или нет, лучше ничего не покупать, чтобы остаться в роли насмешливого победителя и не попасться на удочку. Наверное, лучше было бы украсть, это другой коленкор, в любом случае сейчас следует воздержаться от покупки… Он неожиданно увидел себя в зеркале универмага «Карштадт». Оно прозвучало для его уха как «Кройцесштадт». [5] Так вот, в этом месте отчуждения он, Левинсон, стоя перед зеркалом на шарнирах, не ощущал себя причастным к кому- или к чему-либо в своей плохо подогнанной куртке, к тому же сшитой из кожаных обрезков.
5
Место скорби и жертвоприношения (нем.).
Продавец ко всему относился всерьез, целиком разделяя значимость происходящего, — всучить товар покупателю он считал своей главной целью и назначением! Он терпеливо консультировал покупателя, пока тот как пугало огородное в новой куртке разглядывал собственное зеркальное отражение, начиная сознавать всю абсурдность этого зрелища. Итак, Левинсон был вынужден спастись бегством, без чека о покупке и права на обмен товара, без собственного «я», из-за чего он, вероятно, и совершил кражу прямо с соседнего прилавка. Если бы он только ущипнул себя за руку, чтобы не отрываться от реальной действительности, однако он не долго думая прихватил ценную вещь — случайно оказавшийся рядом шелковый шарф и сунул его в карман, после чего, подивившись собственной смелости, как ни в чем не бывало поднялся на следующий этаж. Он посмотрел на игрушки, постоял перед пестрым миром, несущим погибель детям, и изумился, какой духовной пищей нынешнее поколение кормит подростков: поливинилхлоридовые отходы, прозрачные развлекалочки из пластмассы, поступивший прямо со склада утиль. Он погрузился в этот иной, третий мир, где все жужжало и кружилось, где воображение покупателя поражали очаровательные плюшевые зверушки, электрические полицейские автомобили и говорящие куклы с цифровым управлением. Напоминает чистилище, подумалось ему, чистилище для ребячьих душ. Он достал из кармана шарф и повязал его самой непристойной изо всех ухмылявшихся ему кукол: здесь, детка… Ему не хотелось больше иметь ничего общего с этим миром, и он покинул его без сожаления.