Книга бытия
Шрифт:
Василенко спокойно опровергал мои возражения. Никто и не требует от меня знания военной техники, воинских уставов и армейского быта. Речь идет о самом главном — о социальных причинах войн, о том, что раньше называлось философией войны. Даже вопросы самой общей военной науки — стратегии — надо затрагивать лишь частично, в связи с экономикой, враждой между государствами и классовой борьбой внутри них.
Но ведь нет ни одного учебника такого курса — доказывал я. И не надо — устанавливал он. Вы, я это узнал, изучаете Маркса, Энгельса, Ленина и других теоретиков марксизма. Вот и расскажите комбатам, что говорили о войне наши учителя. И это будет ваш личный курс! Не боги горшки обжигают. И потом: вычитать у наших классиков нужные цитаты все же легче, чем заниматься обжигом.
В конце концов он меня уговорил. Время было такое: мы все легко хватались за неизведанное и неиспробованное. В эти годы всеобщей перебуровки море было по колено
Так начались мои лекции о марксистской теории войны. И продолжались они всю зиму, пока существовали курсы.
В свое оправдание скажу, что все-таки не позволил себе превратить эти занятия в халтуру. Трудолюбивая немецкая моя составляющая всегда протестовала против легкомысленной поверхностности. Моя библиотека быстро пополнилась десятками военных книг. Здесь были и пятитомная «История военного искусства» Ганса Дельбрюка, [96] и «О войне» Карла Клаузевица, [97] и «История войны и военного искусства» Франца Меринга, [98] и пухлая история Первой мировой войны генерала Зайончковского, [99] и только что вышедшее «Искусство вождения полка» Свечина, [100] о котором нынче рассказывает в своем «Августе четырнадцатого» Солженицын, и «Курс истории гражданской войны», и мемуары генерала Жомини, [101] и Наполеон, и Гофман, [102] и Людендорф [103] … Часть из этих книг я перевез в Ленинград (они пропали после моего ареста), часть оставил у мамы (эти до сих пор стоят у меня на полках). Читал я с жадностью, память была отличная — материала для лекций хватало с избытком.
96
Дельбрюк Ганс Готлиб (1848–1929) — немецкий военный историк.
97
Клаузевиц Карл (1780–1831) — немецкий военный теоретик, генерал-майор прусской армии, участвовал в войнах с Францией. В 1812–1814 годах находился на русской службе.
98
Меринг Франц (1846–1919) — один из основателей Коммунистической партии Германии, философ, историк и литературный критик.
99
Зайончковский Андрей Медардович (1862–1926) — русский военный историк, генерал от инфантерии. Впоследствии — профессор академии РККА.
100
Свечин Александр Андреевич (1878–1938) — советский военный историк, генерал-майор.
101
Жомини Антуан Анри (Генрих Вениаминович) (1779–1869) — военный теоретик и историк, генерал от инфантерии русской армии.
102
Гофман Макс (1869–1927) — германский генерал. Фактический глава германской делегации на переговорах в Бресте (1917–1918) с Советской Россией.
103
Людендорф Эрих (1865–1937) — немецкий генерал. В Первой мировой войне фактически руководил военными действиями на Восточном фронте, в 1916–1918 годах — всеми вооруженными силами Германии.
Однажды во время занятия в аудиторию вошла группа военных: сам Василенко и человек пять инспекторов из Москвы. Они чинно просидели до конца лекции, вопросов не задавали, но потом (очевидно — по их указанию) мне вручили какой-то подарок и грамоту с надписью: «За прочитанные лекции по теории войн». Я очень ей гордился!
Василенко еще не раз приезжал в Дом Красной армии. Ему нравилось со мной разговаривать. Я хорошо слушал, а его жизнь была вполне достойна авантюрного романа. И он умело разрушал созданные мной химеры — представления о наших великих полководцах как о выдающихся умах и кристально чистых личностях. Я как-то спросил, часто ли он обманывал своих командиров и солдат. Он посмеялся моей наивности.
— Ежедневно — так будет точно. Обман — важная форма военных действий. Причем обманывать нужно не только противника. Не будете же вы говорить своим солдатам о цели проводимой операции? В лучшем случае промолчите, потому что это — военный секрет. В худшем — солжете, чтобы обмануть и их, и противника. Причем второе случается чаще.
— У вас бывали трагические случаи, прямо требующие обмана?
— Один помню. На станции Синельниково мой полк взбунтовался. Митинг, крики, мат… Красноармейцы не просто отказались идти в бой — они были готовы повернуть оружие против нас. Мы наскоро посовещались — одни верные командиры. Я приказал придвинуть единственный наш бронепоезд к митингующим и вышел на площадь. Сказал речь о нашем красноармейском долге, а потом вынул револьвер и приставил его к виску. В другой руке у меня был платок. Мы тайно уговорились: если я им махну, бронепоезд накроет толпу пулеметным огнем. Толпа, увидя револьвер у виска, замолчала. Я кричу: «Ребята! Товарищи! На ваших глазах пущу себе пулю в голову, если не разойдетесь по ротам! Жду одну минуту. Хотите видеть меня живым или приговариваете к смерти?» И эта минута, доложу вам, была из самых тяжелых в моей жизни. Кончать с собой я не думал, но ведь если придется махнуть платком, весь мой восставший полк превратится в кровавое месиво. Нет, подействовало! В толпе стали орать: «Командир, живи! Убери револьвер!» Так я и потушил мятеж — обманом.
— Красочным спектаклем! — поправил я. — Простой обман без такой яркой сцены вряд ли подействовал бы.
— Именно на это я и рассчитывал.
После завершения цикла лекций я уже не встречался с Василенко. Слышал, что в годы страшных сталинских расправ он был расстрелян — как почти все командиры гражданской.
Дом мой в эти дни не оскудевал событиями. Любовь Израилевна переехала в Ленинград к Эмилии. Почти всю мебель она увезла с собой — это было приданое старшей сестры. У Фиры осталась одна комната. Вторая — отдельная, которую должны были отобрать, — полагалась матери в связи с ее болезнью. Чтобы не потерять это сокровище, Фира, еще при Любови Израилевне, устроила обмен.
Из роскошного дома на Троицкой мы переехали на Пушкинскую, в бедный двухэтажный домишко № 28 или 30 (он стоял рядом с редакцией «Черноморской коммуны»).
В глубине двора находилась квартирка на три комнаты, одна из которых была метров четырнадцати (ее окно выходило во двор), вторая, узкая, не больше восьми (но окно в ней тоже было), а третьей работал чулан, официально признанный жилым помещением. Большая комната стала общей, узкую я превратил в свой кабинет, а в безоконной нашла приют недавно появившаяся у нас домработница — Ирина.
У новой квартиры было два преимущества. Во-первых, она располагалась на самой красивой улице города. Во-вторых, я наконец-то (впервые в жизни!) получил помещение, в котором мог уединиться для работы. Я смастерил полочки для непрерывно умножающихся книг — и аккуратно размещал их по функциональному и содержательному ранжиру. Но тут же его нарушал, хватаясь то за одну, то за другую. Фира смеялась:
— В твоих книгах ясно просматриваются все три твои национальности. Аккуратный немец наводит порядок. Порывистый грек все разбрасывает. А покладистый русский равнодушно взирает на устроенный ими дикий хаос.
Домработницу к нам привела ее мать — по чьему-то совету. И добрая миловидная Ирина (настоящая степная украинка), и ее мать (высокая, страшно худая женщина) были типичным порождением социальных успехов года великого перелома. Иринин отец то ли был сослан, то ли вполне самостоятельно умер, а мать (вместе со старшей дочерью) от голодухи и неустройства сбежала в Одессу, оставив младшую (Женю) на попечение родственников.
Как раз в это время мы искали домработницу. При одной мысли об отъезде припадки Любови Израилевны стали учащаться — за ней нужно было ухаживать. Моя новая зарплата позволяла нам такую роскошь. Мать Ирины, каким-то образом узнав об этом, привела к нам свою дочь. Ирина нам понравилась, мы ей тоже — и два последующих года мы трое прожили душа в душу. Потом она заболела — ей пришлось вернуться в деревню, на парное молоко и свежие яйца.
Я, однако, упомянул свою новую зарплату… Ассистент в то время получал 120 рублей, доцент — 250, профессор — 300. Асистентская ставка была равна персональной стипедии. Но я никогда не забывал, что моя персоналка незаконна: я получал ее не за собственные, а за отцовские заслуги. Причем от этого отца я отрекся, его фамилию перестал носить. Первая же зарплата немедленно вызвала желание отказаться от стипендии.
Сначала Фира удивилась, потом — возмутилась. Лишиться почетного отличия? В тот момент, когда скорый отъезд матери потребовал дополнительных расходов? Когда мы почувствовали, что можем не избегать кафе с пирожными и мороженым? Мне купили шевиотовый костюм (первый в моей жизни) — неужели и впредь экономить на носках и носовых платках?