Книга бытия
Шрифт:
Гайсин был парень особой молдаванской выучки — животреп, как сам себя именовал, творец рискованных ситуаций, изобретатель небезопасных дурачеств. Я охотно сопровождал его в «предприятиях» — с ним всегда было интересно.
Именно Гайсин, явившись ко мне однажды с Гиворшнером, навсегда отучил меня от шуточек, граничащих с хулиганством.
Когда стемнело, он заявил, бросая карты, которые у него постоянно были при себе (мы играли в дурака):
— Надо прошвырнуться, хлопцы! Устроим на Дерибабушке небольшую катавасию.
— Против катавасии не возражаю, но не на Дерибасовской, — сказал
— Забыл, что ты теперь жуткая шишка! Дерибабушка на время отставляется. Район действия — зловещая окраина Молдаванки. Теперь идет?
— Теперь идет!
Я охотно согласился прошвырнуться, потому что все лекционные дни, пять в неделю, вел себя подкупающе прилично: ходил выутюженный, при черном галстуке, в туго накрахмаленном пикейном воротничке, разговаривал учтиво, глядел вежливо, здоровался степенно — был тем самым молодым ученым, образ которого сам себе состряпал. К концу недели мне это так осточертевало, что я прямо-таки жаждал хоть часок побыть тем, кем был еще недавно, — нормальным молдаванским босяком.
Мой друг Оскар для таких откровений души не годился — он и в детстве не числился в босяках. Его отец, хоть и просто зубной врач, закончил медицинский институт в Германии и был в своей области незаурядным специалистом — он бы не потерпел у сына никакой разнузданности. Старые школьные друзья идеально вписывались в требования моего второго нутра, особенно Гайсин — мастер на любые проделки, не требующие, правда, срочного вмешательства милиции.
Мы решили отправиться за Михайловскую церковь, на Степовую, — только две параллельные улицы отделяли ее от реальной степи. Мои новые знакомые — преподаватели, студенты, всякая степенная интеллигенция — жили далеко от этих мест, опасность встретиться с кем-либо из них мне не грозила. Я предвкушал раздолье — поорать во весь голос, пораспевать уличные частушки, а может, накоротке, без злобы и крови, подраться с такой же группкой парней, а потом, дружески пожав врагам руки, мирно разойтись.
Степовая была из улиц, ночью освещавшихся только луной. Острые глаза Гайсина углядели неторопливо бредущую парочку. Он шепнул мне: «Готовься по третьему номеру!» Парень был высок и худ, девушка — изящна. Даже в темноте, освещенной лишь бликами окон, было видно, что оба — городские, а не наша молдаванская жлобня. Это предвещало занятный спектакль! Городские трусливей и безобидней — наш «третий номер» превращался в их испуганных глазах в жестокое нападение. Сейчас один Моня схватит меня справа, другой — слева, они будут крепко держать меня и заходиться криком: «Не надо! Ты же убьешь их! Успокойся!» — а я, вырываясь, дико заору: «Пусти! Душу выну!»…
Но Гайсин, сообразив, что парочка явно несолидна, внезапно переиграл третий номер на первый — и, схватив меня за плечи, швырнул вперед, как камень из пращи. Такое нападение обычно кончалось дракой. Девушек мы старались не толкать и особенно не пугать, а с парнями не церемонились: пусть показывают, чего стоят! Драки были несолидные, не до крови, но криков и толчков хватало.
Я уже собирался упасть на парня и, ударив его плечом, разразиться воплем: «На маленького, да? Теперь держись!», и смазать его, конечно, по роже, а он меня, естественно, по уху, а она, безусловно, завизжит, а мы, разумеется, скажем: «Только ради вас, мадмуазель!» — и великодушно даруем ее парню жизнь и здоровье, и разойдемся, прощающе помахав им рукой (так чаще всего и бывало)…
Но Гайсин, охваченный хулиганским вдохновением, разыгрывал спектакль не по программе — и я налетел на девушку, а не на парня. Чтобы не упасть, я должен был за нее ухватиться, а раз пришлось хвататься, я выбрал талию, а уж коли подвернулась талия — любовно и быстро прошелся по ней пальцами и замер в тесном объятии, отнюдь не собираясь до вступления в игру ее приятеля убирать руки.
Но обошлось и без вконец растерявшегося и онемевшего парня. Девушка сама оттолкнула меня, смятенно воскликнув:
— Сергей Александрович, да что же вы делаете!
И еще до того, как она вскрикнула, еще не разглядев ее лица, по сверкнувшим в темноте глазам, может быть — по духам, а точнее — черт знает по чему, я понял, что напал на собственную ученицу, на студентку третьего курса Медина — из той группы, где мне завтра с утра предстояло читать лекцию!
И я немедленно, молча, отчаянно подорвал когти, то есть, говоря современным языком, дал несусветного деру, лихо драпанул, смылся, испарился, смазал пятки…
Гайсин возмущенно закричал — он не мог понять моей неожиданной трусости и чуть не кинулся в настоящую драку с опомнившимся парнем, но Моня Гиворшнер увлек его за мной.
Я был хорошим бегуном на короткие дистанции — Гайсин принадлежал к породе стайеров. Он нагнал меня квартала за два. В нешуточной ярости (какой вечер испорчен!) он выдал мне увесистый подзатыльник. И только то, что я не смазал его в ответ, раскрыло ему наконец всю бездну моего смятения и потерянности…
Он повалился на землю и захохотал, взбрыкивая длинными ногами. Он счастливо бормотал, что каждая такая минута по калориям заменяет полфунта сливок — и только отсмеявшись, посочувствовал мне:
— Будет тебе завтра денек, Сережка!
Но раньше, чем начался день, была ночь — и мне не пришлось вспоминать ее добрым словом…
Сон все не шел. Я видел во тьме мою студентку, девушку моих лет, однофамилицу моего друга Оскара Розенблюма. Эта Розенблюм была среднего роста, худа, грациозна, у нее было удивительно нежное и чистое лицо, красивые темные волосы. Занималась она превосходно, одевалась безукоризненно изящно, была молчалива, сдержанна, внимательна. Я часто украдкой заглядывался на нее — я угадывал за ее внешней уравновешенностью горячую натуру… Как такая женщина, по всему — природная интеллигентка, могла очутиться на нашей рабоче-босяцкой Молдаванке? Какими глазами я завтра посмотрю на нее? Как мне держаться с ней дальше?..
День начался, как все другие дни. Я не опоздал на свою лекцию. Розенблюм уже сидела в аудитории — изящная, молчаливая, с румянцем на тонком лице (она — я потом узнал — какое-то время болела туберкулезом), с блестящими темными глазами… Она не смотрела меня, она прилежно изучала лежащую перед ней тетрадь — невозмутимая, как всегда.
Лишь какое-то подобие улыбки слегка нарушало спокойствие ее лица. Другие и заметить не могли, что она улыбается, но я видел: незаметная для остальных, эта улыбка предназначалась мне, моя студентка издевалась надо мной.