Книга бытия
Шрифт:
Преподавателем Пероцкий был неважным. Лектор, а не учитель, он читал на украинском — и у него, в отличие от других, язык этот был настоящим, а не суржиком (на одну фразу на мове [129] — десять на русском). Но это был странный украинский — до того книжный, до того забитый галлицизмами, [130] что даже чистопородные украинцы, воспитанные на «Наталке-Полтавке» и «Энеиде» Котляревского, [131] не всегда его понимали. А если к этому добавить, что Пероцкий не признавал никаких учебников,
129
Мова (укр.) — язык.
130
Словами, заимствованными из французского языка, и оборотами, построенными по образцу французских.
131
Котляревский Иван Петрович (1769–1838) — знаменитый украинский писатель, основоположник украинской литературы.
Впрочем, Борис не был строгим экзаменатором. Одно компенсировалось другим: непонятность его лекций перекрывалась тем, что он мирился с их неусвоенностью.
Он сразу потянулся к нам с Осей. С другими диаматчиками он был знаком — с нами дружил. Дружба его была странной: переброс остротами, хлесткими цитатами, умной болтовней — всегда умной и всегда болтовней. Никаких споров, никаких излияний, никаких переживаний — в общем, ничего того, что составляло суть наших с Оскаром отношений. Пероцкий избегал стрессов. Инвалидность приучила его всемерно охранять самого себя — любое нарушение осторожной расчетливости могло стать непоправимым.
Вспоминаю один забавный эпизод в самом начале нашего знакомства.
У меня был день рождения. Фира позвала гостей. Приковылял и Пероцкий. Он полушепотом отозвал меня в сторону и показал темную бутылку необычной формы.
— Вот. Величайшая редкость. Для тебя достал.
— Что это, Борис?
— Портвейн из крымских винных подвалов князя Сангушко. Производство 1876 года — полсотни с гаком лет! Столько денег убухал — и все чтобы хорошо тебя поздравить.
— Спасибо, Борис.
Гости уселись за общий стол, а Пероцкий попросил для себя отдельный: в сутолоке кто-нибудь мог задеть его искалеченные ноги. Я приспособил для него одну из цветочных подставок. Пероцкий поставил на него свою редкостную бутылку, стакан и тарелку. За общим столом о нем временно забыли. Потом, вспомнив о борисовом сокровище, я подошел к Пероцкому. Бутылка была почти пуста.
— Давай, Борис, попробуем твой шедевр. Он укоризненно посмотрел на меня.
— Сережка, ну зачем тебе князь Сангушко? Для тебя всякая химия пополам со спиртом — тоже портвейн. Не будем швырять дорогие цветы под ноги.
И он хладнокровно вылил остаток в свой стакан.
Итак, ко мне пришли два друга — Оскар и Борис Пероцкий, чтобы обсудить важную проблему.
Начал Оскар. На комсомольском собрании, им это стало известно, будет решаться отнюдь не комсомольская проблема: оставить меня на идеологической работе или нет? Прибудет сам секретарь обкома партии Беляев, он это обещал. Мое будущее зависит от того, как он воспримет обсуждение. Необходимо, чтобы впечатление было благоприятным.
— Что нужно для этого сделать?
Оскар боялся выговорить те слова, которые они загодя обсудили с Пероцким: он понимал, как я отнесусь к его предложению. Борис перехватил инициативу.
— Сергей, у тебя есть только одна реальная возможность спасти себя. Ты должен признать справедливость всех предъявленных тебе обвинений, покаяться в своей вине и дать торжественное обещание полностью исправиться и больше такого не повторять.
Я молча смотрел на них. В моем мозгу не укладывалось их чудовищное предложение — признать ложь истиной.
— Вы что же, считаете, что отчет о моих лекциях был правдой?
На этот раз набрался духу Оскар.
— Сергей, у нас и мысли нет обвинять тебя в ошибках!
— Значит, я должен отстаивать то же самое, что говорил в лекциях. И доказывать, что врала эта доцентша, а не я, причем исключительно по причине своего дремучего невежества в том предмете, о котором взялась судить.
— А вот этого делать нельзя.
— Нельзя называть правду — правдой? Поклеп — поклепом? Невежество — невежеством?
Борис опять перехватил инициативу.
— Именно — нельзя! Ибо идет кампания очистки и проверки, у нее свои законы.
— Не знаю таких законов, по которым ложь — правдива. Когда верующие каются в реальных грехах, они получают прощение, — это я могу понять. Но вы сами признаете, что я не грешил, — в чем же мне каяться?
Пероцкий опять повторил, что у каждой общественной кампании свои законы. Их не преступить. Разве троцкисты не винятся в том, что боролись против советской власти? Но они вовсе не пытались уничтожить ее — они просто отстаивали свое понимание того, какой ей следует быть. Разве бухаринцы не бьют себя в грудь и не признаются публично, что хотели развалить сельское хозяйство? Но ведь они боролись не за развал, а против него. Проигравшие должны каяться, таковы правила. И если нет реального греха, нужно придумать что-нибудь достойное покаяния.
— Я не признаю себя проигравшим. Я знаю, что я прав.
— Ты неправ уже в том, что считаешь себя правым. Тебя критикует обком партии. Это и есть поражение. Любое обкомовское слово, направленное против нас, — наша катастрофа, независимо от того, какова его подоплека. Такова печальная диалектика нашего преподавательского существования.
Оскар подошел к проблеме реальности греха с другой стороны. Борис прав: все, кого критикуют, непрерывно охаивают сами себя. К чему бы такое самооплевывание? А к тому, что без него победа не выглядит победой, поражение не кажется поражением. Любой обвинитель, даже самый истовый, вовсе не до конца верит в справедливость своих обвинений. Он почувствует себя правым, когда его правоту признает противник. Вот почему любая общественная драка кончается публичным самоосуждением побитого. Самооплевывание одного необходимо для самоутверждения другого. В реальности победа не всегда победоносна, но вид она должна иметь победный. Если ты будешь доказывать свою правоту, ты выступишь против мнения обкома, а значит, заставишь его усомниться в своем решении — этого тебе не простят. Поступай как все!
— Поступай как все, — повторил Борис. — И тогда претензии к тебе отпадут. Указали хорошему человеку на ошибки, он их признал, принял к исправлению — что еще с него требовать? Будешь работать по-прежнему. А заупрямишься, сочтут нераскаявшимся врагом — вылетишь отовсюду. Куда тогда пойдешь? Что предпримешь? Кто осмелится тебя взять?
— Завтра комсомольское собрание, Сергей, — напомнил Ося. — Ты должен решить, как держаться. Повторяю: нас почтит своим присутствием секретарь обкома.
— Буду думать, — сказал я.
Они ушли, а я заперся в своей комнатушке. Фира была в Ленинграде. Нужно было посоветоваться с женой — но времени на письмо не было. Я не мог понять смысла того, чего от меня требовали. Кому нужно, чтобы я покаялся в несовершенных ошибках? Какая польза в том, что я буду врать о себе? Почему, не солгавший, я враг, чужой, меня надо гнать с работы? Почему, солгав, потеряв к себе уважение, я снова стану своим, хорошим, меня опять будут ценить? Почему? Почему?