Книга бытия
Шрифт:
А бои разыгрывались страстные. В нашей школе заводилой был Леня Красный (он учился на параллельном курсе). Невысокий, порывистый, умный, великолепный оратор… Его было приятно слушать — даже если не вслушиваться. С ним нельзя было не соглашаться. Леня был, естественно, оппозиционером, а не «генералыциком». Так что наша школа поддержала оппозицию, а не «генеральную линию». Недолго, впрочем.
Сейчас я думаю, что у тогдашнего нашего вольнодумства были две причины (кроме, разумеется, Лениного красноречия). Во-первых, оппозиция была именно оппозицией. Она критиковала социальную реальность, требовала отторжений, осуждений и перемен — жажда новизны покоряет молодежь, еще ничего из наличествующей реальности твердо не усвоившую, но заранее требующую
Во-вторых, никто толком не понимал, из-за чего он, собственно, борется. И не только в нашей школе — везде. Я думал так уже тогда, поскольку внимательно читал периодически печатавшиеся дискуссионные листки. Чаще всего общее мнение сводилось к тому, что генералыцики — сторонники спокойствия и противники радикальных потрясений (будем постепенно строить социализм в своей отдельной стране, раз уж зарубежные рабочие изменили революционной классовой натуре). А оппозиционеры — радикалисты, им бы все побыстрей: вот бы подсунуть под Запад бочку с порохом и поднести спичку, а у себя дома скопом навалиться на кулака и торговца — главных врагов нашего благополучия. Думаю, впрочем, что гораздо действенней было то, о чем особо не орали: интеллигенция задыхалась под гнетом несвободы, ей не разрешали свободно мыслить, а оппозиция, критиковавшая сложившийся строй, одним этим открывала отдушину.
После очередного поражения генералыциков я спросил одного из них, Толю Богданова, своего одноклассника, умного паренька, впоследствии, в годы войны, директора Московского военного завода (с перспективой на министра). Но до министра Толя не дошел, вернулся однажды домой после производственного совещания, присел в кресло отдохнуть перед ужином — и уже не встал: внезапное кровоизлияние в мозг в возрасте чуть больше тридцати лет.
— Толя, а здорово вам всыпал Леня Красный? Как ты переживаешь свое крупное поражение?
Он ответил рассудительно и веско:
— Никакого поражения нет, тем более — крупного. Ты думаешь, кого-нибудь интересует, что болтают в школах? Все решается на заводах. А там оппозиционеров лупят. И в хвост, и в гриву, и под хвост!
В этом Толя Богданов был абсолютно прав — на предприятиях оппозиции ломали хребет.
Наверное, в те дни у нас не было более радостного и энергичного человека, чем Леня Красный. Ему вполне подходило старое истрепанное выражение «всемирно знаменит в масштабе своего района» — если, конечно, под районом понимать школу. Он был не просто учеником — юным лидером складывающегося политического направления. Так думал не я один. Хорошо помню, как я однажды поинтересовался, что он собирается делать после школы.
— Как что? — удивился он. — То же самое. В молчунах, как ты, отсиживаться не буду. Пойми, Сергей, в стране совершается чудовищная несправедливость: людей насильно отводят от великих революционных традиций, забивают мелочами быта наши передовые идеи — как это можно терпеть? Как ты сам остаешься пассивным в такое время? Я готов отдать жизнь за свои идеи!
Я до глубины души понимал справедливость его намерений. Я сам всего год назад готов был отдать жизнь за немедленную помощь зарубежным угнетенным классам. Но все переменилось. У меня появились новые влечения и страсти, они непосредственно затрагивали мое существование, они, собственно, его и составляли — я уже не мог отказаться от них, от самого себя ради помощи кому-то неизвестному, который кстати, вовсе и не просил меня помочь. Я понимал, что это великий недостаток, а не достоинство, и не превозносил, а осуждал себя. Я чувствовал — иногда почти с отчаянием, — что меняюсь не к лучшему, а к худшему. Я восставал на себя — но ничего не мог с собой поделать. И с восхищением смотрел на Леню — он был много выше и лучше меня.
Со временем к этому уважению добавился страх. Я боялся за Красного. Люди, хоть как-то причастные к оппозиции, пропадали на моих глазах. Некоторым (и немногим) счастливцам суждены были тюрьмы и лагеря, они получали шанс дождаться «своей» смерти, а не верховно назначенного выстрела в затылок. Леня, искренний, не принимавший несправедливости, нарывался на близкую пулю — я не сомневался в этом долгие годы.
И спустя двадцать лет, ненадолго вернувшись в Одессу, я стал осторожно допытывался у знакомых: может, они слышали что-нибудь о судьбе замечательного человека Леонида Красного? В Одессе ничего узнать не удалось, а в Москве я как-то повстречал приятеля, долгое время общавшегося с нашим школьным трибуном.
— Ну, и как он? — чуть ли не со страхом спросил я.
— В каком смысле — как? Человек как человек. Нормально живет, нормально работает.
— Неприятностей в его жизни не было? Вроде моих…
— Бог миловал. Наверное, характер спас. Никогда не нарушает священного трамвайного правила — не высовываться. Даже на профсоюзных собраниях выступает реже всех. Иногда жалко: такой умница пропадает, так бы далеко пошел, покажи себя настоящим общественником. Ни одного шага в сторонку от техники.
Единственный, кому на моей памяти удалось спастись от распахнувшего зубастую пасть Джаггернаута… [35]
3
У середины двадцатых была и еще одна, кроме партийных драк, примета: острый интерес к поэзии. На какое-то время стихи стали всенародным делом.
И тут были свои особенности, отличавшие нашу русскую моду от зарубежных.
Когда в области культуры появляются новые течения, они сразу же дифференцируются на общие и особые — одни для широких слоев, другие для элиты. Именно это естественное разделение — главный стимул совершенства: массовая мода пытается задавить элитарную, а та медленно, но неотвратимо ведет масскульт на высоты.
35
Джаггернаут — безрукий и безногий бог, особо почитавшийся в Бенгалии и Ориссе. Согласно одному из мифов, был создан из пепла, оставшегося после кремации Кришны. Культ его включал в себя ритуальные самоистязания и самоубийства верующих, бросавшихся под колесницу, на которой возили его изображение. Отсюда пошло известное выражение «колесница Джаггернаута», которым обозначают проявления слепой непреклонной силы.
В нашей стране это нормальное соотношение было насильственно и трагически нарушено.
В первые десятилетия века в империи грянул бум всех видов искусств и науки. Надо сказать, что Россия, в прошлом, девятнадцатом столетии поразившая мир появлением таких гениев, как Пушкин и Лермонтов, Достоевский и Толстой, Чайковский и Мусоргский, Лобачевский и Менделеев, в целом, в среднести своей культуры, отнюдь не превосходила соседей — Францию, Германию, Англию, скорей — уступала им. Ибо еще Белинский запальчиво утверждал, что в России есть крупные писатели, тот же Пушкин например, а вот настоящей художественной литературы нет — отдельные выдающиеся вершины еще не делают страну горной. Думается, определенный резон в этом был.
И вот в начале столетия двадцатого Россия уже не разрозненными горными пиками, а общей горнестью, если можно так сказать, своей культуры резко рванулась вперед. В поэзии это время было названо «серебряным веком». Не знаю, как с цветом благородного металла, но в золотом девятнадцатом и в помине не было такого количества блестящих мастеров художественного слова: И. Анненский, В. Брюсов, И. Северянин, К. Бальмонт, А. Блок, М. Волошин, М. Кузмин, Н. Гумилев, О. Мандельштам, А. Ахматова, М. Цветаева, И. Бунин, С. Есенин, В. Ходасевич — плюс еще порядка двух десятков имен, к ним приближающихся… Все золотое окружение Пушкина (кроме Лермонтова и Тютчева, разумеется) по мощи художественного мастерства значительно уступало этим новым, серебряного сияния, поэтам. Среди них, правда, так и не появилось пиков на равнине, но это была типичная горная страна — высочайший общий уровень мастерства.