Книга для таких, как я
Шрифт:
Финал рассказа "Ночью на спине, лицом кверху" ужасает: каменный нож жреца настигает жертву по обе стороны сна; финал "Другого неба" приносит лишь печаль, смутную, как воспоминания детства. Но это — всего лишь эмоции, на самом деле обе коды тождественны. Просто в одном случае смертный приговор приводится в исполнение немедленно, а в другом приговоренному дается отсрочка, время на то, чтобы пить мате (звучит романтично, но для аргентинца это столь же обыденно, как наши бесконечные чаепития), слушать жалобы беременной жены и размышлять о предстоящих выборах… Оба проснулись в тех снах, которые заканчиваются смертью, оба успели это осознать, оба не смогли ничего изменить.
Все так
1999 г.
Особый Старательский
Рассказ Роберта Шекли "Особый Старательский" я вспомнил, возвращаясь домой в два часа ночи: в последнее время это становится для меня обычным расписанием. У меня случилась — не минута, а примерно две-три секунды слабости, я увидел себя со стороны и подумал, что здорово смахиваю на главного героя этого рассказа, удачливого старателя Моррисона — в ту скорбную пору его эпопеи, когда он пешком, без воды, с отключенным телефоном тащился по пустыне и грезил золотыми жилами и Особым Старательским коктейлем попеременно.
Все так удачно совпало… Водитель включил магнитофон и поставил мне свою любимую песенку Барбары Стрейзанд, которая, по счастливому совпадению, оказалась и моей любимой ее песенкой. Мы мчались по ночному городу, я смотрел сквозь полуопущенные веки на мелькающие огни, слушал Барбару, чувствовал себя опустошенным и (почему-то) совершенно счастливым… Вспомнил, что кто-то из немцев, кажется, Мартин Хайнц, трактовал «рай» как возможность навсегда застрять после смерти в самом приятном из мгновений своей жизни, и лениво подумал, что если Хайнц угадал, то, возможно, было бы неплохо застрять именно в этом мгновении… А потом до меня дошло, что наша стремительная поездка, музыка и приятная усталость — своего рода разновидность "Особого Старательского", изготовленного специально для меня, с учетом моих личных сиюминутных потребностей.
Финал у рассказа Шекли самый что ни на есть счастливый. Моррисон получит уникальную возможность убедиться, что легендарный коктейль существует. Он не умрет от жажды, он найдет свою золотую жилу, избежит многочисленных идиотских ловушек и настоит на своем. Он выживет и закажет Особый Старательский.
У старателя Моррисона все будет хорошо. У меня тоже. И у вас, наверное. Все мы в одной лодке: прем по пустыне, каждый — по своей. И сколько бы с нас ни содрали, мы все равно закажем свой "Особый Старательский". Когда-нибудь…
Но здесь и в самом деле можно погибнуть!
1999 г.
Гарсиа Лорка в Праге
Был сентябрь, и я как одержимый кружил по старой Праге, а по вечерам, с трудом разбирая мелкие буквы, читал Гарсиа Лорку, спрятавшись от добродушных сувенирных Големов в ветвях гостеприимной ивы, растущей на берегу Влтавы. Прага оказалась колдовским городом. Там (особенно, если прихватить с собой в дорогу карманные издания хороших стихов) легко научиться не бояться смерти:
Когда умру,стану флюгером я на крыше,на ветру.В Праге перспектива стать флюгером совершенно не пугает, скорее уж наоборот — обнадеживает. Призраки, которые бродят по ночным улицам Праги, счастливчики, какими бы драматическими подробностями ни изобиловало их посмертное бытие.
Прага, кстати сказать, — настоящий новый Вавилон. Смешение языков породило своего рода туристический пиджин, достойный центра Европы: все присутствующие понимают друг друга ровно настолько, чтобы процесс товарно-денежного обмена протекал без проблем, а большего и не требуется. Я сам стал автором лаконичного полилингвистического заявления, каковым горжусь по сей день: "Мадам, кава капут". Объясняю: у меня в чашке иссяк кофе, а душа требовала продолжения банкета.
Невероятная, почти неуместная красота Праги удачно уравновешивается изобилием забавных бытовых эпизодов, каковые, очевидно, в тех местах совершенно неизбежны: мой личный опыт в этом отношении совпадает с наблюдениями моих многочисленных предшественников. Забавное и вечное смешано там в правильной пропорции — если (что вполне в духе каббалистической традиции) считать мир, в котором мы живем, беспорядочными черновиками Бога, то Прага — удачный абзац, который будет без изменений переписан в окончательный вариант Книги. Возможно, именно поэтому в существование Праги почти невозможно поверить: этот город — меньше, чем сон… потому, что это — чужой сон.
В Праге я почему-то читал Гарсиа Лорку — и только его, развеянного ветрами, того, кто однажды сказал о себе: Смотрите — у меня в руках пламя. Я понимаю его, я владею им, но не могу говорить о нем. Призрачные улицы его Кордовы и Севильи то и дело сбивали меня с толку, причудливым образом пересекаясь с пражскими переулками. Многочисленные карты Праги (я с маниакальной одержимостью неофита покупал их примерно по две-три штуки в день) служили скорее первобытными талисманами, придававшими мне некоторую уверенность в себе, чем путеводителями. Возможно, именно в этом и заключается таинственное предназначение литературы: сбивать нас с пути, кружить голову, выбивать почву из-под ног, превращать надежные путеводители в бессмысленные сувениры…
Главное в этом метафорическом путешествии (как, впрочем, и в обычной поездке) — не брести вслед за экскурсоводом. Массовый туризм, в отличие от индивидуального, смешон, жалок и не сулит ничего, кроме усталости.
1999 г.
Никакой крепости здесь поблизости нет
Роман Дино Буццати "Татарская пустыня" я склонен считать своим персональным наваждением.
Сам Дино Буццати полагал себя наследником Эдгара По и готических романов; исследователи (включая Борхеса) хором твердят о влиянии Кафки. Здесь тоже во всем чувствуется предвосхищение, но это предвосхищение гигантской битвы, пугающей и долгожданной, — пишет Борхес в предисловии к "Татарской пустыне". И добавляет: На своих страницах Дино Буццати возвращает роман к его древнему истоку — эпосу. Пустыня здесь — и реальность, и символ. Она безгранична, и герой ожидает полчищ, бесчисленных, как песок.
Я же, со своей стороны, замечу: весьма символично, что когда (на самых последних страницах романа) все-таки начинается долгожданная битва, Джованни Дрого уже едва способен встать с постели, побежденный древнейшим врагом рода человеческого — старостью. Он дождался битвы, обещанием которой очаровала его Татарская пустыня, но у него уже нет силы — не только для того, чтобы сражаться, но даже подняться на смотровую площадку, чтобы наблюдать за чужой битвой. Ослабевшего и уже ни на что не годного, его отсылают из крепости; в полном одиночестве (денщик и солдаты на козлах — не в счет). Дрого спускается с вершины, на которую когда-то в юности взбирался с трепетом, бесстрашием и упорством, достойным лучшего применения. Там, внизу, в придорожном трактире его ждет "новая, последняя надежда" и последняя (она же — единственная в его неудавшейся жизни) битва.