Книга Каина
Шрифт:
Мы разговаривали о том, что мир — это всего-навсего скопление комнат, чужих комнат, по которым мы странствуем. И так будет вечно. Ведь стоит таким, как мы, обосноваться в комнате, поднимается шухер, совсем как в кино, с доставанием пистолетов. Всё равно, что находиться во власти кучки воинственных деток. Мы сочиняли песни:
Если есть маза,
Вломится мусор.
Если есть доза
Хмурый сквозь стену пройдет.
Вскоре между нами возникло нечто. Бывали мгновения по ту сторону недоверия, мгновения большой щедрости. И мне нравится
Я вернулся к постели Джео и упал на неё. Каюта его баржи покрашена белым и постоянно напоминает мне больницу. Кроме техники… большая упаковка медицинской ваты, разнообразные пипетки и иглы… он держит множество лекарств, мазей и дезинфицирующих средств.
— Не понимаю, чего ты не переделаешь свою дурацкую каюту. — сказал я.
— Что с ней не так? — он, мне послышалось, удивился. — Я её как раз покрасил, — он хмыкнул. — Еще не все. Белое — это только грунтовка. Но если я докрашу, мне будет нечем заняться.
— Я как-то знавал одного типа, Джео, который хотел писать на большой площади. Сядет, бывало, перед холстом довольно-таки приличных размеров, 9x12, причём уже размеченным и с белой грунтовкой. Он снимал комнатушку в дешёвой гостинице на рю-де-Сен, возле реки, а эта фигня на мольберте торчит посреди помещения, типа экран такой, вечно тебе надо её обходить, разворачивать, подныривать под неё. Это был объект, анонимный, догоняешь? Она себя постоянно внедряла в пространство. И всё равно у тебя возникало желание подыграть ему, принять его объект, обсудить его, как сейчас мне хочется обсуждать интерьер твоего курятника.
— Продолжай. — сказал Джео, ухмыльнувшись.
— Этот самый здоровый белый холст торчал там недели четыре. Я тогда жил у этого чела. Я пропёрся по его теме, и когда мы ели или когда по той или иной причине проводили время в его комнате, мы, помнится, садились обсуждать, чего ему дальше делать. Он прикидывал, а не изобразить ли ему оранжевое пятно примерно в половину картины, и мы соглашались, что, да, мы понимаем, о чём он, чтоб не ровно на полкартины, чтоб не получилось два прямоугольника, как у Мондриана, нет, просто пятно, как бы сюрприз такой. Но хотя он об этом и думал, но он отказывался от идеи, поскольку боялся, что будет слишком резко. Говорил, что хочет, чтобы фон оставался прозрачным, что бы он на нём не написал. Короче, он ничего не делал с холстом, пока мы как-то не сходили на выставку Миро[20] в Галери-Маэ. Там висела пара действительно огромных холстов, объемные и цветные предметы на потрясающе воздушном голубом фоне. А прямо на следующий день, когда я вернулся от девушки, с которой планировал встретиться, он вцепился в меня с воплями, что его резко озарило, просто спустилось из ниоткуда. Подтащил к мольберту и заставил как следует смотреть. Он покрасил холст в голубой, небесно-голубой цвет, совсем как Миро. Это был невысокий парень с чёрными волосами, ходил в очках с толстыми линзами. «Меня осенило! — раздирался он. — Осенило!»
Джео, скаля зубы, включил радио. На мотив «Reuben Reuben I Been Thinking»[21] голосок маленькой девочки пел:
В этот День Благодаренья
Свечками укрась индейку,
А на Пасху с Рождеством
Крестиком и образком!
7
Как можно не писать? Не рисовать? Не петь? Но все в меру.
Пускай в человеке все будет в меру, ведь ни одна часть его не превышает всей человеческой личности в целом. Разве не так?
Бывает, наступает время, когда мне следует позволить человеку умереть красиво, хотя в человеке я рассчитываю встретить самосознание и вообще не считаю его таковым, ежели он заложник своего правового титула, который, тем не менее, не вникая в подробности, я немедленно признаю на уровне разума, к которому мне, среди прочего, настоятельно рекомендовали прислушиваться.
Говорящий — не знает; знающий — не говорит.
Снова мы с ветреным мартом пустились в новую авантюру.
Выжать кровь из камня. Тоска оттого, что вынужден записывать то, что растёт и пухнет за пределами всякой поддающейся расшифровке записи. Это, безусловно, н.е.ч.е.с.т.н.о. Мне бы найти нечто, что будет в равной мере меня подгонять. У марихуаны есть свойство настраивать меня против самого себя. Моя тень ждёт меня, момент времени — впереди меня, и моё осознание этого факта способно загнать нас в лёд затянувшихся неопределенностей. Подобная практика самообмана, хотя она одновременно может переживаться как напрасная трата времени или того хуже, как опасность для личностной цельности, известна всем мудрым. Жить воображением — это смелость, необходимость. Следует помнить о множестве возможных жертв твоего воображения. Поэтому множество людей боится воображения. Дайте только повод ораторам, они заклеймят его. Объясните им, что бояться нет причины. Как раз страх и губит нас.
Автобус с Восьмой Авеню отвёз меня на 34-ю улицу, с 34— ой я прямым маршрутом через весь город двинул на Причал 72. Буксир уже подошёл, и я взошел на борт «Самуэля Б. Малроя», поливаемый руганью со стороны капитана буксира. На береговой линии Нью-Йорка на капитанов барж валятся все шишки. Он старый и работать не может. Либо не будет, потому что зомби. Четыре баржи, выстроенные в одну линию, три часа качались на волнах на углу Причала 72. Вскоре после полуночи вернулся буксир и поволок их по Гудзону к судну в Верхней Бухте. Моя баржа шла последней, и, усевшись в своей каюте на корме, я смотрел, как справа исчезает берег Манхеттена. Мне вспомнилась одна ночь, когда давным-давно я прихватил с собой подружку, сплавать в короткий рейс, и как в такую же полночь мы бегали голые в конце буксирного каравана, насмерть укуренные, и орали круче, чем во время паники на Уолл-стрит, от каждого удара тёмных волн.
Утром мы прибыли на Бронксовскую Плавучую Пристань Номер 2 где-то в начале четвёртого, и буксир, взбивая чёрную воду в пену, дал задний ход, склянки пробили сигнал команде в машинное отделение. Тогда он развернулся на сто восемьдесят и скрылся в темноту. Несколько минут я наблюдал за ним, пока мог различить тусклый свет палубных иллюминаторов, потом остались лишь огни на мачтах. И я вернулся в каюту.
Стул, пишущая машинка, стол, односпальная койка, угольная печка, буфет, шкаф, человек в тесной деревянной хибаре и две мили до ближайшей суши.
Помню, мне казалось, что ночи конца не будет.
Я расколол полено и разжег огонь. Помогло… На несколько секунд, пока я не докурил сигарету, раздавил окурок в и без того перегруженной пепельнице и спросил себя, что делать дальше. Даже тогда, а всё это случилось очень-очень давно, стоило мне оказаться одному, как я начинал активно инвентаризировать самого себя.
Я перебрался из Лондона в Нью-Йорк и, сообразив, что наш с Мойрой долгий роман подошёл к концу, устроился на баржу. Время разобраться, разложить всё по полочкам. Серый стол передо мной завален бумагами. Реестры из прошлого: из Парижа, Лондона, Барселоны. Аккуратно напечатанные заметки, забракованные заметки, утверждения, отрицания, внезапные пугающие коллизии, масса свидетельств моего пребывания в состоянии неопределенности, длительной неспособности к действию.