Книга несчастной любви
Шрифт:
– Чувак, я могу тебя спрятать в Хаэне. Он все равно тебя убьет, но это ему встанет дороже.
– Я б на твоем месте оделся назареянином, опутал бы себя веревками и пошел бы с братством по улицам, въезжаешь, о чем я?
В Севилье что-то затевалось, поскольку весь город пропитался запахом ладана и на каждом углу я видел пасхальные свечи. Что-то необычное бурлило и кипело на улицах, на которых было уже полным-полно заграждений, как если бы Бог решил закрыть мне таким образом любую возможность бегства. Итцель скрылась в каком-то косметическом салоне, желая встретить во всей красе цифровую последовательность своего жениха, и мне пришел на память благородный жар Гефеста, так и оставшегося уязвимым перед волшебным поясом и уловками Афродиты [236] ,
236
Волшебный пояс Афродиты делал всякого влюбленным в его хозяйку. Будучи женой Гефеста, Афродита постоянно изменяла ему с Аресом. Гефест подловил их с поличным, накрыв супружескую постель тончайшей бронзовой сетью. Афродита продолжала изменять своему супругу даже после того, как раскрылся факт измены.
237
Смягченный вариант перевода: с поличным в постели (лат.).
Выходные, которые, я чувствовал, станут последними в моей жизни, я посвятил написанию нежных писем своим родителям, братьям-сестрам и тете Нати, которая никогда бы даже не догадалась, что настоящий фильм ужасов не «Экзорсист», а какая-нибудь лента с Хорхе Негрете [239] . По прошествии стольких лет я наконец понял, почему женщины никогда не принимали меня всерьез: потому что я всегда хотел быть тем, кем я не был и кем никогда бы не стал. А именно храбрецом, спортсменом, революционером, постановщиком балетов, монахом, роллером, партнером для выпускного вечера, евреем-сефардом, олигархом и мексиканцем. Интересно, полюбили бы меня женщины, которых я так сильно любил, если бы я признался им, кто я есть на самом деле? У меня уже не было времени, чтобы искать ответ на этот вопрос, ведь в тот самый день, когда Спаситель вошел в Иерусалим, в Севилью прибыл мой убийца.
238
Строки ранчеры «Четыре выстрела» Хосе Альфредо Хименеса.
239
Негрете Хорхе (1911 – 1953) – мексиканский певец и киноактер.
Любовный зуд подсказал мне, что в Архиве Индий лучше не умирать, потому что я бы предпочел любезную анонимность строчки в колонке о происшествиях, нежели скрипучую публичность надгробной плиты. Я не желал, чтобы убийство произошло и у меня дома, потому что мне не хотелось, чтобы разразился международный конфликт с участием Мексики, Перу, Испании, Ливана и Соединенных Штатов. Вот так я и оказался в «Ла-Карбонерии», где, по крайней мере, чувствовал себя под защитой настоящих друзей.
– И что ты здесь делаешь, чувак? Я тебя не знаю.
– Будь добр, еще не хватало, чтобы сюда явился этот тип с пушкой и к чертям собачьим перестрелял нас всех.
«Ла-Карбонерия» была островком безверия среди ревущего океана религиозного братства, поскольку шествия святого Вторника наводнили Сады Мурильо, улицу Матеоса Гаго и район Санта-Крус. Если жених Итцель захотел бы
Ребольо и Барберан в страстную неделю выжимали все возможные соки галантной весны, потому что Севилья полнилась туристами, которые на два дня застревали в «Ла-Карбонерии», разочарованно считая, что все шествия были похожи одно на другое. Они воплощали собой мирскую сторону этого барочного праздника, который и для меня мало что значил, поскольку у всякого свой собственный путь на Голгофу.
– Если тебя убьют, то у меня уже есть заголовок в газету: «Японец из Перу убит в Севилье мексиканцем». За него мне премию дадут, чувак.
– Дай мне фотку этого типа, и Йети-из-Кантильяны его уделает.
Неплохо быть такими, как Ребольо или Барберан, до ужаса довольными своим знакомством друг с другом и клеящими девок больше, чем любой преподаватель в Лиме на летнем курсе. Но в Лиме было невозможно влюбить в себя девчонку, выставляя напоказ провинциальность или увлеченность фламенко, потому что там красивая ложь всегда была более соблазнительна, нежели безликая правда. И в Мексике, должно быть, происходило абсолютно то же самое, ведь меня собирались Убить, по правде говоря, из-за ложной любви.
– Рафа, чувак, подай-ка моему другу коктейль, а то его сегодня вечером грохнут.
– И мне дай красненького, а то здесь становится жарче, чем в бане.
Этот самый Рафа захотел знать, был ли я так же, как он, поэтом, читал ли я Вальехо и что я делаю рядом с этой парочкой идиотов. Огорченный до слез моей судьбиной, он прочитал пару стихотворений и заверил меня, что безотлагательная угроза смерти – это как раз для его поэзии.
– Я ведь тоже могу умереть в любой момент, – продолжил он, – потому что все мои любовницы – жены военных.
Вот ведь какое совпадение: я не хотел оказаться посреди кровавых событий современности, а сволочная современность сама оказалась кровавой.
– Кто здесь этот подлый козел, перуанец этот, который хотел трахнуть мою невесту? – прогремел голос, гальванизированный текилой.
Должен заметить – ради любви к Итцель, – что ее жених оказался склада больше физического, нежели математического. Ребольо, Барберан и поэт печальных коктейлей, разглядев размеры моего палача, оцепенели от страха. И так как вопрос кончить дело «жамешом на крови» был уже не актуален, то я ответил ему: «Э-т-т-т-т-о я».
– Понятно, педрило. Если у тебя есть яйца, пойдем-ка на улицу разберемся.
– Немного уважения к Сретенью Господнему, хрень вашу за ногу. Будьте любезны.
– Рафа, чувак, сказал бы ему, что это был ты, и премия «Адонайс» [240] была бы у тебя в кармане.
Поскольку Левис был переулком совсем грязным – здесь мочились коты и пьяницы, – то я направился на площадь Мерседариас, призывая себе на помощь невыносимое смирение святых мучеников и убеждая себя в том, что Камила все еще молится за меня в тиши какого-нибудь монастыря. Под безжизненным светом фонарей меня потряс унылый вид апельсиновых деревьев, и я подумал, что неплохо бы муниципалитету почаще ополаскивать брусчатку.
240
«Адонайс» – испанская литературная премия в области поэзии, присуждается с 1943 года.
– Куда тебя тянет, козел безрогий? Сейчас ты узнаешь, с кем дело имеешь.
Когда ты в шаге от смерти, то начинаешь обращать внимание на всякие незначительные детали. На мешок с мусором, оставленный у дома, на запах какого-нибудь фрукта, пахнущего детством, или на непристойные слова, написанные хулиганами на стене, по которой меня сейчас размажут тонким слоем. Я подумал о книгах, которые никогда не напишу, вспомнил «Тайное чудо» – рассказ, в котором герой-еврей перед самой смертью просит у Бога еще один год жизни. И пока пуля зависает в утреннем тумане, Яромир Хладик заканчивает свою драму и, найдя последний эпитет, умирает. Не было ли в том пустом доме на площади какой-нибудь синагоги? Как «летний лагерь» на иврите? Ах, Беки, Беки, ты не в силах мне помочь.