Книга Нового Солнца. Том 1
Шрифт:
Эти люди были эклектики, потомки южных переселенцев, перемешавшихся с коренастыми темнокожими автохтонами и отчасти воспринявших их уклад, к которому добавились обычаи амфитрионов, обитавших еще дальше на север, и иных, еще менее известных народов, кочевых торговцев и мелких племен.
Многие эклектики питают пристрастие к изогнутым кинжалам, или, как здесь иногда говорят, «свернутым набок»: клинок состоит из двух относительно прямых лезвий и резко уходит вбок у самого острия. Считается, что кинжал такой формы легко прокалывает сердце, если вонзить его под грудную кость; лезвия скреплены посередине осью и заточены с обеих сторон чрезвычайно остро. Рукоять, как правило, костяная, ножен нет вовсе. (Я так подробно описываю эти кинжалы потому, что они составляют, пожалуй, самую характерную особенность
Один из смотрителей Медвежьей Башни сказал мне как-то, что если скрестить боевого пса с волчицей, то получится опасный, свирепый и непокорный зверь, равного которому не сыскать. Мы привыкли считать лесных и горных зверей дикими и, как о дикарях, думать о людях, едва оторвавшихся от земли и пришедших в города. На самом же деле некоторых домашних животных отличает еще более лютая злоба – как было бы для нас очевидно, не будь мы столь привычны к ней, – и это несмотря на то что они прекрасно понимают человеческую речь и порой сами способны воспроизводить отдельные слова; так же и в душах мужчин и женщин, чьи предки жили в больших и малых городах еще на заре человечества, гнездится еще худшая скверна. Водалус, в чьих жилах текла чистая кровь тысяч экзультантов – экзархов, этнархов и старейшин, – был способен на жестокость, немыслимую у автохтонов, заполонивших улицы Тракса и не знавших иной одежды, кроме гуанаковых плащей.
Подобно псам, рожденным волчицей (видеть которых мне не приходилось, поскольку они слишком злобны, а потому бесполезны), эти эклектики в результате столь разнокровного родства наследовали исключительную жестокость и необузданность: они становились либо угрюмыми, вероломными и вздорными союзниками, либо свирепыми, хитрыми и мстительными врагами. Во всяком случае, именно так мои подчиненные в Винкуле расписывали мне эклектиков, а ведь последние составляли более половины наших узников.
Ни разу не случалось, чтобы я, встретив мужчину, чья Речь, платье или обычай выдавали в нем иноземца, не задумывался о том, каковы должны быть женщины его народа. Родство всегда существует, поскольку их взрастила единая культура, как дерево едино для листьев, доступных взору, и плодов, спрятанных в его листве. Однако наблюдатель, осмеливающийся предсказывать наружность и вкус плодов на том лишь основании, что видел (на расстоянии) несколько покрытых листьями веток, должен многое знать и о листьях, и о плодах, если не хочет сделаться посмешищем.
Воинственных мужчин порой рождают слабые женщины, но у них могут быть сестры, готовые сравняться с ними в силе и превосходящие их по твердости характера. И вот я, пробиваясь сквозь толпу, в которой почти не замечал иных людей, кроме эклектиков и траксийцев (не сильно, по моему мнению, отличавшихся от жителей Нессуса, разве только меньшей изысканностью манер и одежды), поймал себя на том, что мечтаю о темноглазых, смуглых женщинах, женщинах, чьи гладкие блестящие волосы так же густы, как гривы пегих лошадей, на которых ездят их братья; женщинах, чьи лица одновременно и суровы, и нежны; женщинах, способных яростно сопротивляться и мгновенно уступать; женщинах, которых можно только завоевать и никогда – купить, если на свете еще встречаются такие женщины.
Покинув их объятия, я двинулся в своем воображении туда, где, как я предполагал, находились их жилища – низкие уединенные хижины подле источников, бьющих из каменных расщелин, укромные юрты среди высокогорных пастбищ. Вскоре я почувствовал, что пьянею при мысли о горах, как когда-то пьянел при мысли о море, еще до того, как мастер Палаэмон сообщил мне точное расположение Тракса. Сколь они величественны, эти бесстрастные идолы Урса, вырезанные неведомыми умельцами во времена, древность которых не подвластна разумению; и по сей день они возносят над миром гордые головы, увенчанные блистающими снежными митрами, тиарами и диадемами, глядят на него глазами огромными, как города, и плечи их, словно мантиями, укутаны лесами.
Так я, переодетый горожанином, пробирался по улицам, кишащим людьми и густо пропахшим экскрементами и дешевой стряпней, в то время как мысли мои полнились видениями камня и хрустальных потоков, подобных драгоценным ожерельям.
Теклу, думал я, должно быть, увозили к самым подножиям этих вершин – без сомнения, для того, чтобы спасти от жары в какое-нибудь особенно знойное лето; ведь многие картины, рождавшиеся в моем сознании (казалось бы, сами по себе), могли явиться лишь ребенку. Я видел цветущие цикламены и созерцал их девственно чистые лепестки с непосредственностью, которой взрослому никогда не достичь, если он не опустится на колени; видел пропасти, наводящие такой леденящий ужас, словно само их существование было противно законам природы; видел горные пики столь немыслимой вышины, что казалось, они вовсе не имеют вершин, и мир вечно пребывал в падении с неких недоступных человеческому воображению Небес, которые благодаря этим горам удерживают его в своей власти.
Наконец, пройдя почти весь город насквозь, я приблизился к Замку Копья. Я подождал, пока привратники установят мою личность, после чего мне было позволено взойти на главную башню – как когда-то я поднялся на нашу Башню Сообразности перед расставанием с мастером Палаэмоном.
Тогда я желал попрощаться с единственным известным мне городом и стоял на самой высокой башне Цитадели, которая, в свою очередь, располагалась на самом возвышенном участке Нессуса. Подо мной, насколько хватал глаз, простирался город, а Гьолл зеленел подобно липкому следу, оставленному на карте слизняком; и даже Стена виднелась где-то на горизонте. Тогда я испытал ни с чем не сравнимое высшее блаженство.
Теперешнее мое впечатление было совершенно иным. Я стоял прямо над Ацисом, который скачками несся прямо на меня по скалистым уступам в два, а то и в три раза выше самого высокого дерева. У основания замка он разбивался белоснежной, искрящейся на солнце пеной и исчезал подо мной, чтобы явиться с другой стороны серебряной лентой, – такой спокойный в плавном своем течении, что напомнил мне о кукольных деревеньках в ящике, который я получил когда-то (это во мне говорила Текла) на день рождения.
И все-таки меня не покидало ощущение, будто я стою на дне огромной чаши. Со всех сторон высились каменные стены, и, когда я глядел на них, в иные минуты казалось, что некий чародей разрушил законы гравитации, перемножив таинственные числа, и мир повернулся под прямым углом к себе прежнему, а эти высоты были на самом деле его поверхностью.
Одна стража сменялась другой, а я все смотрел на горные стены, наблюдал за тонкими, как паутина, нитями водопадов, устремлявших вниз свои гремящие воды, чтобы в порыве слепой страсти слиться с Ацисом; я смотрел на заплутавшие среди скал облака, которые кротко прижимались к их неподатливым краям, словно напуганные, встревоженные овцы на каменном пастбище.
Наконец великолепие вершин и мои горные грезы утомили меня или скорее одурманили; у меня закружилась голова, и, даже закрывая глаза, я продолжал видеть эти безжалостные пики. Я понял, что отныне обречен каждую ночь падать во сне в эти пропасти и, царапая в кровь пальцы, карабкаться по бесконечным скалам.
Я ощутил искреннее желание увидеть город и повернулся; зрелище крепостной башни Винкулы, казавшейся отсюда пристроенным к скале маленьким безобидным кубиком, крапинкой среди мощных каменных валов, успокоило меня. Я разглядывал линии центральных улиц, задавшись целью (игра помогала мне очнуться от долгого созерцания гор) отыскать те, по которым я шел к замку, и рассмотреть в новой перспективе здания и базарные площади, виденные мною по дороге. Взглядом я отыскал базары – их, обнаружил я, было в городе два, по одному на каждом берегу реки; знакомые объекты, которые я привык видеть из бойницы в Винкуле, – арена, пантеон, палаты архона смотрелись отсюда совсем по-другому. Когда я со своей новой, выгодной позиции обозначил для себя все, что видел на улицах, и убедился, что уяснил для себя пространственное отношение места, в котором находился, к известному мне плану города, я принялся изучать мелкие улочки: следовал глазами по их запутанным лабиринтам, вьющимся до самых горных вершин, вглядывался в узкие аллеи – темные полосы между рядами домов.