Книга о русских людях
Шрифт:
— Анюту захлестнула волна инобытия…
Многочисленные юбки Анны Шмит сильно потрепаны, ботинки в заплатах, кофточки простираны до дыр и неискусно заштопаны. Ее мать, больная старуха лет восьмидесяти, могла питаться только куриным бульоном, для нее необходимо было покупать ежедневно курицу, это стоило шестьдесят-восемьдесят копеек, то есть — тридцать-сорок строк, а печатала Шмит, в среднем, не более шестидесяти строк.
Говоря о матери, она становилась похожа на девочку-подростка, которая любит мать и считает ее высшим авторитетом во всех вопросах жизни. Было странно и трогательно
Мне говорили, что эта мама старчески эгоистична и раздражительна; если курица оказывалась жестка или надоедала ей, старуха топала ногами на дочь и бросала в нее ложками, вилками, хлебом. Ко мне Анна Шмит относилась очень внимательно, но, не замечая в ней ничего интересного, я уклонялся от ее несколько назойливых вопросов — они почти всегда касались интимных сторон жизни. Обычно же она говорила мало и почти всегда о «делах» города, газеты. В бесцветных речах ее я не мог уловить ни одного оригинального, меткого слова, которое навсегда всосалось бы в память, а я был очень лаком до таких слов, — они, точно лучики солнца, освещая темноту души ближнего, вдруг покажут какую-то неожиданную частицу ее и тем причастят тебя духу человека.
Убогость внешнего облика Анны Шмит безнадежно подчеркивалась убожеством ее суждений о политике города и государства, и это давало право всем в редакции относиться к ней так же, как относились извозчики, — считать ее «блаженной», недоумком.
Тем более сокрушительно изумлен был я, когда священник Ф., талантливый организатор публичных прений с бесчисленными сектантами нижегородского края, сказал мне, неприязненно наморщив свой нос:
— Хитрейшая старушонка эта ваша Шмит! Весьма искусный ловец человеков. Вредное существо.
Не веря искренности изумления моего, иронически ухмыляясь, он говорил в ответ на мои вопросы:
— Будто не осведомлены? Трудновато допустить сие при наличии хорошо известного мне любопытства вашего в отношении к людям…
Он страдал какой-то неизлечимой болезнью, его аскетически костлявое, христоподобное лицо было обтянуто темной кожей, глаза лихорадочно сверкали, он часто облизывал губы бурым языком и нервозно ломал длинные пальцы, так что они трещали. В спорах с «еретиками» он был ехиден, ловко пользовался искусством эристики и умел раздражать противников так, что они оплошностями своими всегда облегчали ему словесные победы. Мне очень нравилось наблюдать его фокусы, но казалось, что этот человек с лицом великомученика не любит ни бога, ни веры, ни людей, жизнь опротивела ему, он ходит на прения, как ходил бы в трактир играть на биллиарде, — он напоминал мне актера, который читает роль правоверного еврея в пьесе «Уриэль Акоста». Похрустывая пальцами, он выспрашивал меня:
— И того якобы не знаете, что эта Шмит находится в переписке с философом Владимиром Соловьевым, коего справедливо обвиняют в уклоне к ереси католической?
Я сказал:
— Это так же неожиданно для меня, как если бы вы, отец Александр, оказались вдруг не священником, а пожарным.
К вящему изумлению моему священник расхохотался и, сквозь смех, стал уличать меня:
— Вот вы и проговорились! Ох, плохой дипломат вы! Значит — с учеником ее, пожарным Симаковым, — знакомы?
После настоятельных и даже сердитых заявлений моих, что я не знаю пожарного, священник, не скрывая недоверия своего, лениво рассказал мне, что Анна Шмит организовала религиозный кружок, способный развиться в секту, в кружке этом — извозчики, мастеровые, какой-то тюремный надзиратель и пожарный.
— Народ наш любит словесность и привержен к сказкам. Пожарный этот беспоповцем был, а ныне Шмитихин пламенный адепт. Но, по природе своей дурак, он есть самый болтливый из прозелитов новой секты, и, ежели вы желаете ознакомиться, как ерундословие старухи этой укладывается в мозгах простецов, вы с ним познакомьтесь. Он бывает на прениях у меня, рычит нелепо…
Лука Симаков, рядовой гренадерского полка — большой, грузный человек с черными, щеткой, усами и синим, гладко обритым черепом. Щеки у него тоже синие, а толстая нижняя губа цвета сырой говядины. Левый, темный глаз меньше правого и тревожно забегает к виску, особенно далеко в те минуты, когда Лука волнуется и жесткой ладонью, размером с небольшую лопату, крепко трет череп свой, трет так, что слышен треск волос. А правый глаз его, большой, выпуклый, почти неподвижен, тускл и, окруженный очень длинными ресницами, напоминает какое-то насекомое.
В темненьком трактире, навалясь грудью на стол, он глухим голосом поучал меня:
— По-твоему — как надо Христа понимать?
Луку не надо было выспрашивать, слова лились из его рта, как ручей из трещины в камне. Он говорил с тем буйным напором верующего, который исключает возможность возражений:
— Христос — это лёгость!
«Лёгостью» зовется тонкая веревка, с грузом на конце, ее матросы пароходов бросают на пристань, подчаливаясь к ней.
— Не то-о! — с досадой сказал Лука. — Лёгость — легкость, понял? Христос — легкость, с ним жить легко. Насчет чалки — это подходящее, — причаливай через Христа к истинной вере. Только — ты пойми! — Христос не естество и не существо, он просто одно слово…
— Логос?
Симаков удивленно вскричал:
— Во-от!
И еще подвинулся ко мне, спрашивая:
— Откуда знаешь? Кто научил? Мамаша? Какова старушка-то? — уже шепотом продолжал он. — Ведь — так себе, вроде нищей. Мы — наряжаемся, хвастаем, а она, святость, неприметна. И в мухе сокрыта премудрость…
— А слово это ты никому не говори, — предупредил он меня. — Особенно, чтобы попы не услыхали, — попам оно яд. Ежели они услышат это слово — тебе будет плохо!
Потом он сообщил мне как великую тайну, что Христос — жив, живет в Москве, на Арбате.
— Это все выдумано попами, будто он на кресте помер, а после воскрес, вознесся, — нет, он на земле, около людей. Слово — не убьешь! Ну-ко, убей-ко — да? Вот я тебе говорю слово — да, а ты его убей! Понял?
Часа два слушал я темные речи пожарного; уходя, он покровительственно обещал:
— Ты погоди, я тебя сведу с самой мамашей! Она тебя обучит.
О моем знакомстве с пожарным Шмит узнала раньше, чем я успел сказать ей. Беспокойно постукивая карандашиком по ногтям, она спрашивала: