Книга песчинок. Фантастическая проза Латинской Америки
Шрифт:
Когда Марсиаль приобрел привычку ломать все вокруг, он забыл Мельчора и привязался к собакам. Их было много. Большой пес, полосатый, как тигр; спаниель с обвисшими сосками; борзая, слишком старая, чтобы с ней играть; лохматая сука, за которой остальные вдруг принимались бегать целой стаей, так что служанкам приходилось запирать ее.
Больше всех Марсиаль любил Рыжего — он растаскивал обувь по всем комнатам и выкапывал розовые кусты в патио. Весь в угольной пыли или в красной глине, этот пес отнимал еду у других собак, визжал без всякой причины, зарывал возле фонтана ворованные кости. Не прочь он был полакомиться и только что снесенным яйцом, причем курица взлетала в воздух, подброшенная вверх неожиданным ударом собачьей морды. Все пинали Рыжего ногами. Но Марсиаль заболевал, если его любимца выгоняли прочь. А пес неизменно возвращался домой, как бы далеко его ни заводили — хотя бы даже дальше богадельни,— возвращался, торжествующе помахивая хвостом, и снова занимал свое место, на какое не польстилась бы ни одна охотничья или сторожевая собака.
Рыжий и Марсиаль мочились вместе. Иногда они выбирали для этой цели персидский ковер в гостиной, оставляя на его шерсти бурые, медленно расползавшиеся пятна. За это их пороли ремнем. Но ремень бил совсем не так больно, как думали взрослые. Зато порка давала обоим прекрасный повод поднять отчаянный визг и вызвать сочувствие соседей. Когда косоглазая соседка, жившая под самой крышей, обзывала его отца «душегубом», Марсиаль незаметно подмигивал Рыжему. Поплакав еще немного, они зарабатывали себе по кусочку бисквита — в утешение,— и все забывалось. Оба они ели землю, кувыркались на солнце, пили воду из фонтана с рыбками, искали тени в ароматных зарослях альбааки. В жаркое время дня кто только не собирался у больших, хранивших влагу глиняных кувшинов в патио. Приходила серая гусыня с жировым мешком между кривыми ногами; старый петух с ощипанным задом; ящерица, которая говорила «ури, ура», на шейке у нее вздувался розовый галстучек; печальный уж, родившийся в городе, где не было ни единой самочки; мышь, затыкавшая свою норку орешком карея. Однажды Марсиалю показали собаку.
— Гав, гав! — сказал он.
Он говорил на своем особом языке. Он достиг полной свободы.
Голод, жажда, тепло, боль, холод. Все способности Марсиаля свелись к восприятию этих единственно существенных реальностей; он уже отказался от света, ибо теперь свет имел для него второстепенное значение. Он не знал своего имени. После крестин и неприятного вкуса соленой воды ему больше не нужны были ни обоняние, ни слух, ни даже зрение. Его руки прикасались к чему-то приятному и мягкому. Он чувствовал и воспринимал окружающее всем своим существом. Внешний мир проникал в него через все поры. И вот он закрыл глаза, различавшие перед собой лишь пелену тумана, и нырнул в горячее, влажное, полное тьмы умирающее тело. И тело это, почувствовав, что они слились в единое существо, вернулось к жизни. Но теперь время побежало быстрее, отмечая последние его часы. Минуты скользили, шурша, как карты под большим пальцем игрока.
Вихрем кружились перья, и каждая птица превращалась в яйцо. Рыбы съежились и обернулись икринками, оставив белоснежную чешую на дне водоема. Пальмы, сложив кроны, ушли под землю, словно закрытые веера. Стебли втянули в себя листья, и почва поглотила все, ею порожденное. Гром прокатывался по галереям. В замше перчаток прорастала шерсть. Ткань шерстяных плащей разделилась на нити, и они, завиваясь, возвращались в руно пасущихся вдали овец. Шкафы, секретеры, кровати, распятия, столы, жалюзи срывались с мест и летели сквозь ночь к своим древним корням в дремучей сельве. Все, что было сбито гвоздями, рассыпалось. Неведомо где стоявшая бригантина на всех парусах понесла в Италию мрамор полов и фонтана. Щиты и латы, подковы, ключи, медные кастрюли, конские мундштуки — все таяло, плавилось и бурной широкой рекой по галереям с сорванной крышей низвергалось на землю. Все преображалось, возвращаясь к своему первобытному состоянию. Кирпичи превратились в глину, и на месте дома раскинулся голый пустырь.
Когда на следующей день рабочие вновь пришли разбирать дом, они увидели, что вся работа сделана. Кто-то унес статую Цереры, проданную накануне антиквару. Подав жалобу в профессиональный союз, рабочие уселись на скамьях в муниципальном парке. И тут кто-то вспомнил давнюю историю о маркизе де Капельяниас, утопившейся майским вечером среди маланг в водах Альмендареса. Но никто не слушал рассказ, потому что солнце двигалось с востока на запад, а часы, бегущие вправо по циферблату, от безделья текут медленнее и ведут нас прямо к смерти.
БОГОИЗБРАННЫЕ
...et facta est pluvia super terrain... [131]
Каноэ заполнили рассвет. В просторнейшую заводь, озеро, внутреннее море, возникшее там, где невидимо сливаются воды Реки, Стекающей Сверху — истоки ее неведомы,— и воды Реки, Текущей Справа, суденышки вплывали молниеносно, стремясь предстать перед прочими во всей своей красе, а затем гребцы всаживали шесты в грунт и резко останавливали каноэ возле тех, которые уже стояли на якоре, сгрудившись, притиснувшись борт к борту, и по ним во множестве сновали люди, отпускали шуточки, корчили гримасы, перескакивали, щеголяя ловкостью, с каноэ на каноэ незваными гостями. Здесь сошлись мужчины из враждовавших племен — враждовавших веками из-за того, что похищали друг у друга женщин и отнимали еду, — и они не рвались в бой, забыли про распри, переглядывались с размягченными улыбками, хоть покуда еще не заговаривали друг с другом. Здесь были люди из племени Вапишан и люди из племени Ширишан, которые некогда — быть может, два, три, четыре столетия назад — перерезали друг у друга всех охотничьих собак, вели битвы не на жизнь, а на смерть, такие яростные, что, случалось, не оставалось никого, кто мог бы о них поведать. Но шуты, лица которых были размалеваны соком разных растений, все перескакивали и перескакивали с каноэ на каноэ, выставляя напоказ оленьи рога, торчавшие у них между ног, и тряся погремушками из раковин, подвязанными снизу. Этот лад, этот всеобщий мир удивлял вновь прибывших; их оружие, готовое к делу, перехваченное веревками, которые ничего не стоило стряхнуть, лежало, никому не видное, на дне каноэ, но под рукою. И все это: скопление суденышек, согласие, воцарившееся меж братьями-недругами, разнузданность шутов — стало возможно потому, что все племена: и племена, жившие по ту сторону бурных потоков, и племена, не имевшие своих земель, и племена, не ведавшие огня, и племена кочевников, и племена с Пестроцветных Гор, и племена с Дальних Истоков — получили весть о том, что Старец призвал их к себе, дабы помогли ему в некоем великом деле. Племена — враждовали они друг с другом или нет — чтили ветхого годами Амаливака за мудрость, за всеведение, за здравомыслие, за то, что прожил столько лет на этом свете, за то, что воздвиг там, наверху, на гребне горы, три каменные глыбы, которые, когда били по ним каменным билом, чтобы гремели, люди именовали барабанами Амаливака. Амаливак не был божеством в истинном смысле слова, но был он человеком сведущим; и ведал немало такого, что скрыто от обычных смертных, ибо ему, возможно, довелось вести беседы с Великой Змеей-Прародительницей, той, что возлежит на горах, прижавшись к их извивам всеми извивами тела, как одна рука прижимается к другой; с Великой Змеей, произведшей на свет грозных богов, которые управляют людскими судьбами, ниспосылают Благо в красивом клюве птицы-перцеяда, многоцветной, как радуга, ниспосылают Зло в устах коралловой змеи, крохотная изящная головка которой прячет самый смертоносный из ядов. У всех на устах была одна и та же шутка: Амаливак до того стар, что разговаривает сам с собою и плетет всякий вздор в ответ на вопросы, которые сам же и задает то себе, а то кувшинам, корзинам, деревянным укладкам, словно они тоже люди. Но уж коли Старец Трех Барабанов сзывает народ, стало быть, что-то случится. Вот почему Самая Тихая Заводь, образовавшаяся в том месте, где Река, Стекающая Сверху, сливается с Рекою, Текущей Справа, в то утро полнилась, переполнялась, кипела лодками-каноэ.
131
«...и лился на землю дождь...» (лат.) (Бытие, 7:12).
Когда старый Амаливак появился на плоской каменной плите, что кафедрой нависала над водами, настала глубокая тишина. Шуты разбрелись по своим каноэ, колдуны обратили к старцу ухо, которое слышит лучше, и женщины перестали толочь маис круглыми каменными пестиками в плоских каменных ступах-метате. Издалека, с тех суденышек, что стояли в последних рядах, невозможно было разглядеть, состарился ли Старец еще больше или остался, каков был. На своей каменной плите он походил на жестикулирующую букашку — нечто крохотное, но очень подвижное. Старец воздел длань к небу и заговорил. Он сказал, что близятся Великие Бедствия, грозящие жизни человека; сказал, что нынешний год змеи отложили яйца на верхушках деревьев; сказал, что хоть и не дозволено ему объяснять причину, но лучше всего, во избежание великих несчастий, уйти на холмы, в горы, на кряжи. «Туда, где ничего не растет»,— сказал человек из племени Вапишан человеку из племени Ширишан, который внимал Старцу с насмешливой улыбкой. Но тут слева, где сгрудились каноэ, приплывшие из верховьев, поднялся гомон. Один кричал: «И мы гребли два дня и две ночи, чтобы услышать такое?» «Что происходит на самом деле?» — кричали справа. «Самым обездоленным всегда приходится страдать!» — закричали слева. «К делу, к делу!» — закричали справа. Снова Старец воздел длань к небу. Снова смолкли шуты. Старец повторил: он не властен открывать то, что было открыто ему самому. Для начала ему требуются руки, люди, дабы валить лес в огромных количествах и как можно скорее. Он заплатит маисом — неоглядны поля его — и маниоковою мукой, огромные запасы которой хранятся у него в амбарах. Все собравшиеся здесь, приехавшие вместе со своими детьми, колдунами, шутами, получат все необходимое, а увезут потом с собою еще того более. В этом году — и тут голос у него сделался странный, хриплый, очень удививший тех, кто знал Старца,— им не придется голодать, не придется есть земляных червяков в пору дождей. Но что правда, то правда: деревья нужно будет валить как положено. Обжигать комль, рубить, сжигать сучья и ветви и доставлять ему, Старцу, чисто окоренные стволы: окоренные, гладкие, словно каменные барабаны, что вздымаются там (и он указал на них, повел рукою). Бревна по воде или посуху будут доставляться на ту вон прогалину — он показал на просторную естественную эспланаду,— где с помощью камешков будет вестись счет количеству бревен, доставленных каждым племенем. Старец кончил речь, стихли приветственные возгласы, и началась работа.
«Старец сошел с ума» — так говорили люди из племени Вапишан, так говорили люди из племени Ширишан, так говорили люди из племен Гуаиво и Пиароа; так стали говорить люди из всех племен, валивших лес, когда увидели, что из доставленных бревен по указаниям Старца сооружается огромное каноэ; по крайней мере с виду это сооружение постепенно принимало очертания лодки-каноэ, но такой, какая доселе ни разу не представлялась человеческому воображению. Нелепое каноэ, не способное держаться на плаву, оно начиналось у Холма Трех Барабанов и кончалось на берегу заводи, а внутри было поделено на отсеки — со съемными переборками — совершенно непонятного назначения. Вдобавок было это каноэ трехпалубным, сверху возвышалось на нем нечто вроде хижины с крышей из листьев пальмы мориче, уложенных в четыре толстых слоя, и с окошком с каждой стороны; и осадка у каноэ была такова, что по здешним водам с таким множеством песчаных отмелей и рифов, чуть прикрытых водою, ему ни за что было не пройти. А потому самым нелепым, самым непонятным было то, что сооружение это обретало форму каноэ с килем, со шпангоутами, со всем, что требуется для плавания. Эта штука никогда не поплывет. Храмом ей тоже не быть, ибо чтить богов следует в пещерах, которые вырыты высоко в горах и на стенах которых предки изобразили животных, и сцены охоты, и женщин с огромными грудями. Старец сошел с ума. Но его безумие кормило людей. Хватало и маниоки, и маиса, маиса хватало даже на то, чтобы заквашивать его в кувшинах и гнать чичу [132] . Было чем угощаться на великих пиршествах близ Огромного Каноэ, которое день ото дня становилось все больше. Теперь Старец требовал, чтобы собирали белую смолу, ту, что брызжет из ствола дерева с толстыми листьями, ею заполняли щели между бревнами, недостаточно плотно пригнанными друг к другу. По вечерам устраивались пляски у костров; колдуны надевали большие
132
Чича — кукурузная водка.
Вначале Амаливак, и его сыновья, и внуки, и правнуки, и праправнуки пытались, ухая и упираясь в палубу широко расставленными ногами, хоть как-то управлять судном. Тщетно. Лавируя среди гор, Огромное Каноэ летело вниз, исхлестанное молниями, несомое то одним потоком, то другим, сворачивало то туда, то сюда, минуя рифы, ни на что не натыкаясь как раз потому, что сдалось на милость обезумевших вод. Когда старик глядел за борт, то убеждался, что судно несется неудержимо и вслепую неведомо куда (где тут разглядеть звезды?) по морю из жидкой грязи, средь которого горы и вулканы кажутся совсем крохотными. Ибо можно было взглянуть с совсем близкого расстояния на невеликое жерло, недавно еще извергавшее пламя. Зев, обведенный лавой, размякшей от дождя, не внушал особого ужаса. Горы становились все ниже и ниже, ибо отроги их исчезали под водою. И Огромное Каноэ держало путь неведомо куда, дрейфовало в неизвестном направлении, иногда крутилось волчком, а потом уносилось в стремнину, переходившую в водопад, который затихал в принимавших его нижних потоках. Так плыло Огромное Каноэ средь неведомых ущелий, покуда наконец ливни — а по приблизительным подсчетам Амаливака они бушевали дней двадцать, и все дни так вот грозно — не прекратились. Настало великое затишье, вокруг было великое спокойное море, над которым выступали только лишь самые высокие вершины, прежде вздымавшиеся на тысячи футов, а теперь превратившиеся в расписанные грязью островки, и Огромное Каноэ перестало метаться по водам. Казалось, Великий Глас Того, Кто Сотворил Все Сущее, повелел ему отдохнуть. Женщины снова принялись молоть маис. Животные внизу вели себя спокойно: все они со дня Откровения смирились с ежедневной порцией маиса и маниоки, даже хищники. Амаливак, уставший до крайности, высосал добрый кувшин чичи и завалился спать у себя в гамаке.
На третьи сутки он проснулся от удара: судно его на что-то налетело. Но не на скалу, не на риф, не на окаменелый ствол дерева из тех древних деревьев, что лежат, неприкосновенные, на прогалинах в сельве. От толчка кое-что попадало: кувшины, посуда, оружие — сильный был толчок. Но мягкий, как бывает, когда одна мокрая доска столкнется с другою, одно плывущее бревно с другим, а затем, поцарапав кору друг на друге, плывут они рядком, словно супружеская чета. Амаливак вышел на верхнюю палубу. Оказывается, его Каноэ столкнулось с диковиннейшей штуковиной. Без всяких поломок оно притерлось к борту огромного судна, остов которого был весь на виду, шпангоуты же выдавались за борта; судно сделано было как будто из бамбука, из тростника и дивило взор в высшей степени странным приспособлением: вокруг мачты вращались, повинуясь бризу — сильные ветры давно улеглись,— четыре паруса под прямым углом друг к другу, и они подхватывали ветер, дувший снизу, как дым из очага подхватывается дымоходом. При виде этого непонятного судна, на котором не заметно было ни одной живой души, ветхий годами Амаливак вздумал определить на глазок его размеры: глазок-то у него был наметанный, наметан на кувшины — с чичей внутри, само собою. В длину было в судне локтей триста, в ширину локтей пятьдесят да локтей тридцать в высоту. «Примерно как мое каноэ,— подумал он,— хоть я и увеличил до предела размеры, что были мне продиктованы в миг Откровения. Боги так привыкли разгуливать по небесам, что мало смыслят в мореплавании». Люк странного судна открылся, оттуда вылез малорослый старичок в красном колпаке, с виду раздраженный до крайности. «Так что? Счаливаться не будем?» — прокричал он на причудливом языке, тональность которого прыгала от слова к слову; но Амаливак все понял, потому что в те времена сведущие люди знали все языки, наречия и говоры прочих человеческих существ. Амаливак распорядился бросить чалки, суда стали борт о борт, и старый Амаливак обнял малорослого старичка, лицо у которого было желтоватое; старичок сказал, что плывет из страны Чжэцзян и во внутренней части своего Великого Судна везет животных из этой страны. Отрыв люк, он показал Амаливаку мир неведомых зверей, которые меж деревянными переборками, ограничивавшими их свободу, являли взорам образы, для Амаливака диковинные, ибо он и не подозревал о существовании подобных тварей. Он испугался при виде карабкавшегося им навстречу бурого медведя весьма свирепого обличья; а‘ ниже были существа вроде оленей, но с горбами на спине. И звери из кошачьих, прыгучие и беспокойные, они именовались ягуарами. «Что вы здесь делаете?» — спросил человек из страны Чжэцзян Амаливака. «А вы?» — спросил старик вместо ответа. «Спасаю род человеческий и всех животных по роду их»,— сказал человек из страны Чжэцзян. «Спасаю род человеческий и всех животных по роду их»,— сказал ветхий годами Амаливак. И поскольку жены человека из страны Чжэцзян принесли рисовое вино, трудноразрешимые вопросы больше не обсуждались в тот вечер. И под хмельком были человек из страны Чжэцзян и ветхий годами Амаливак, когда перед самым рассветом оба судна содрогнулись от мощного удара. Прямоугольная махина — локтей триста в длину, локтей пятьдесят в ширину да в высоту тридцать (на деле и все пятьдесят), а сверху жилье — столкнулась с двумя счаленными судами. На носу махины был старик, очень древний, долгобородый, и он читал то, что было начертано на шкурах каких-то животных,— никто не успел даже попенять ему за то, что так скверно сманеврировал. И читал он на крик, чтобы все слушали и никто не стал бы пенять ему за то, что сманеврировал так скверно. Возглашал: «Рек мне Иегова: „Сделай себе ковчег из дерева гофер; отделения сделай в ковчеге и осмоли его смолою внутри и снаружи... устрой в нем нижнее, второе и третье жилье" [133] ». «Здесь вот тоже три палубы»,— молвил Амаливак. Но тот продолжал: «И вот, я наведу на землю поток водный, чтобы истребить всякую плоть, в которой есть дух жизни, под небесами; все, что есть на земле, лишится жизни. Но с тобою я поставлю завет мой, и войдешь в ковчег ты, и сыновья твои, и жена твоя, и жены сынов твоих с тобою» [134] . «А разве я не содеял то же самое?» — сказал ветхий годами Амаливак. Но вновь прибывший все пересказывал Откровение, что было ему: «Введи также в ковчег из всех животных и от всякой плоти по паре, чтобы они остались с тобою в живых: мужеского пола и женского пусть они будут. Из птиц по роду их и из скотов по роду их, и из всех пресмыкающихся по земле по роду их, из всех по паре войдут к тебе, чтобы остались в живых» [135] . «Разве не содеял я то же самое?» — спрашивал себя ветхий годами Амаливак; и он пришел к выводу, что этот чужеземец слишком уж тщеславится своими Откровениями, такими же точно, как и у остальных.
133
Бытие, 6:14, 16.
134
Там же, 6:17—18.
135
Бытие, 6:19—20.