Книга разлук. Книга очарований
Шрифт:
– Она такая впечатлительная, – говорила Наташа. – Иконникова я мало знаю. Не знаю, право. В наши дни так много всего, что угнетает. Какие у них были отношения, правда, я не знаю.
Нина вышла скоро, вся в трауре, и уже в перчатках и шляпе с опущенною вуалью, – и опять с недоумием смотрела на неё мать.
– Нина, да откуда у тебя траур?
– Ах, мама!
– Нина, это не ответ. Я хочу знать. Ты должна.
– Мама, не истязай меня. И так трудно. Я говорила тебе, что предчувствовала беду. Мой жених
И говорила уже почти спокойно.
– Подожди, хоть чаю выпейте. Все равно, на какой же теперь поезд, – с недоумением, страхом и досадою говорила мать.
И медлительно влачился скучный час ожидания. Ненужное питье, противная пища, свет лампы, смешанный с багряным умиранием израненной зари, заставляющее вздрагивать звяканье ложек, и смешки Минки и Тинки, и недоумевающее допросы матери, – и что-то надо говорить!
Нина была очень печальна. Несколько раз принималась плакать. Наташа озабоченно шептала:
– Ты слишком рано начинаешь. Ты устанешь. У тебя не хватить настроения в решительные моменты.
– Оставь, Наташа. Ты ничего не понимаешь, – досадливым шепотом отвечала Нина.
Но вот и в вагоне, с Наташею.
Вагон наполовину пуст. Два-три случайные попутчика с сочувственным любованием смотрели на Нину.
Наташа спросила:
– Нина, да ты его не встречала?
– Конечно, нет.
– Так что же ты плачешь?
– А разве легко хоронить жениха?
И вдруг Нина рассмеялась.
– Я и не плачу. Я смеюсь.
– Со слезами?
– До слезь смешно. Плакала.
Наташа старалась обратить её мысли на веселое, приятное, смешное. Не удавалось.
– Ну, какая ты плакса, – говорила Наташа. – Пожалуйста, возьми себя в руки. Еще до истерики дойдешь – что я с тобою в вагоне стану делать?
Было уже темно, когда ехали по улицам летнего города, и все вокруг для Нины было, как бред кошмара, становящегося к осуществлению.
Между двумя тучами сиял бледный месяц, – и в воде канала струилось его зыбкое отражение. И горькая была отрава в мерцании безмерно-тихом над грубыми грохотами злых, грязных улиц.
Увеселительный сад сверкал разноцветностью гирлянд из красных, желтых и синих фонариков над белою скукою забора и наглостью пестрых на серой стене афиш.
Подъезжали и подходили пестро-наряженные и грубо-размалеванные, и чей-то невидимый, но всем давно знакомый указательный палец упирался в откровенно-жалкое слово «дешевый разврат».
Было веселье в толпе, идущей веселиться, бедное, старательное веселье во что бы то ни стало.
Оскорбительное веселье, – когда на душе такая печаль. Жестокие люди! Как они могут веселиться, когда он, молодой, прекрасный, лежит с простреленною головою!
Нина переночевала у Наташи. Там легче было, чем дома. Наташа сказала тихо:
– У неё жених умер.
И никто не докучал. Нежно
Солнце, равнодушное к земной печали, яркое и злое, тихо, точно крадучись, метнуло в окно свое расплавленное трепетание, животворящее к смерти: огонь, – и все шире и ярче из-за темного занавеса разливалось по зеленому ковру его знойно-жидкое золото.
Было утро дня, сулящее печали и труды, и безнадежные молитвы.
И на чужой постели, над залитым злым золотом зеленым ковром проснулась Нина, – и слезы в глазах, и слабость в теле, и слышит внятное слово:
– Умер.
Никем не сказанное, – и связанное печалью, дрогнуло и упало сердце.
И слезы…
Думала:
«И уже теперь всю жизнь, просыпаясь, буду вспоминать, что он, милый мой, умер».
Одеваясь, заметила, что траур ей к лицу. Радостно улыбнулась. Торопила Наташу, – вместе доехать до того дома, где жил он, её милый. Но тщательно положила над загорелою бледностью милого лица складки черной вуали…
Цветы и ковры на лестнице у его квартиры, – оранжевые и зеленые листья из стекол в медных оковках на окнах, – бронза перил и мрамор колонн, – так, до конца печаль останется красивою, и не оскорбит ее пахнущая кошками неопрятная лестница со двора.
На площадке третьего этажа у дверей квартиры белая гробовая доска… И каменные качнулись стены…
Под локтем Наташина рука. Ее тихий голос:
– Здесь. Нина, милая!..
Нина вошла, закрытая длинною черною вуалью, молчаливая, подавленная горем. Не видя никого, прошла прямо в зал, где на высоком черном катафалке, в белом гробу, лежал её милый.
Кто-то ходил, раздавая свечи для панихиды, и из боковой двери вился дымок разжигаемого кадила. В зале было немного людей, – и появление Нины было замечено очень. Не знал её никто, и все дивились глубокому трауру и слезам неизвестно откуда пришедшей девушки.
Нина подошла близко, постояла у гроба, и тихо поднялась по ступеням катафалка. Покров, цветы, желтое лицо. Всмотрелась, наклоняясь, в тихую улыбку покойника.
Как страшно, как холодно улыбаются мертвые губы! Какие холодные тоскующим губам невесты его мертвые губы! Не дрогнуть жарким поцелуем целуемые жарко могильно холодные мертвые губы!
Ужаленная холодом мертвых губ, слабо вскрикнула Нина. Кто-то взял под руку и помог спуститься с катафалка на строгий желтый лоск паркета. И точно поставил плачущую на колени, когда началась в синем дыме ладана панихида.
Было перешептывание родных:
– Кто?
– Вот эта?
– Вы не знаете?
– Никто, кажется, не знает.
Наташа стояла у двери. Кто-то спросил ее:
– Не знаете ли, кто эта барышня в трауре, которая так плачет?
Так же тихо ответила Наташа: