Книга тысячи и одной ночи. Арабские сказки
Шрифт:
Но с другой стороны, рабство и гаремная жизнь развили в женщине изворотливость, хитрость и силу, нужные ей для того, чтобы как-то сохранить свое человеческое достоинство. Очень часто женщина оказывается сильнее мужчины не только в обыденной жизни, но и в сражении. Ярче всего это проявляется в повествованиях «Тысячи и одной ночи», связанных не с «ученой», а с фольклорной традицией. Героиням «народных романов», как принято называть повести, подобные «Омару ан-Нуману», «Хасибу», «Мариам-кушачнице», всегда принадлежит инициатива, они ведут за собой мужчин, которые нередко представлены слабовольными трусами, теряющими сознание при виде вражеских воинов.
Женщина, пробивающая себе путь иногда даже обманом и плутнями, как хитрая Зейнаб, оказывается в конце концов верной подругой, достойной
А в роли обманутого простака, который становится жертвой хитрых горожан, чаще всего выступает бедуин, степняк-кочевник. Сказывается давняя вражда между «оседлыми и кочевыми арабами». Для горожан бедуин – чужой, и хотя они соглашаются признать бедуинское красноречие – недаром в «Тысяче и одной ночи» немало рассказов о красноречивых бедуинах, – но все же относятся к кочевникам свысока, высмеивая и их своеобразную речь (бедуины говорят о себе во множественном числе), и их характер, в котором жестокость и высокомерие уживаются с простотой и доверчивостью. Бедуин в их глазах – и носитель древних традиций гостеприимства, благородства, щедрости, красноречия, и вместе с тем нищий и невежественный разбойник, кичащийся своим «чисто арабским» происхождением.
Таковы социальные воззрения людей, живущих в обширном мире «Тысячи и одной ночи», отражающем реальный мир, ту среду, в которой складывался в окончательной форме этот свод – египетский город в эпоху позднего Средневековья.
Из «Тысячи и одной ночи» мы узнаем и о философских взглядах этого общества и в первую очередь об отношении к вопросу, который издавна занимал мусульманских философов и богословов, – вопросу о добре и зле, о наличии или отсутствии свободной воли у человека.
Если Бог милосерд, – спрашивали философы, – то зачем существует в мире зло, зачем люди совершают дурные поступки, за которые несут суровое наказание в загробной жизни? Если все поступки предопределены судьбой или Богом, за что тогда наказывать грешника – ведь он грешит не по своей воле, а по воле Бога. Не было числа спорам и диспутам на эту тему, она рассматривалась в десятках ученых трактатов, в споры были вовлечены широкие круги народа, и «Тысяча и одна ночь» не могла обойти его. Вот что говорится здесь: «Аллах дал человеку волю и сделал пять чувств, присущих ему, причиной его блаженства или адского огня» (рассказ о Джиллиаде и Шимасе).
То есть, утверждает безымянный автор этого повествования, воля человека свободна, он может избрать добрые поступки и будет вознагражден если не на этом, то на том свете, и может избрать дурные поступки и будет наказан. Человек – хозяин своей судьбы, хочет сказать этим сказитель, превозносящий не пассивного героя, покоряющегося судьбе, а деятельного, жизнеспособного человека, умеющего перехитрить самое судьбу.
Впрочем, герои «Тысячи и одной ночи» никогда не упускают случая признать силу и неотвратимость судьбы, но только на словах. Решив «покориться судьбе», они лихорадочно ищут выход и обычно находят его. На помощь героям «народных повестей» часто приходят заступники-духи, пророк Хидр, они пользуются волшебными предметами – заколдованным кольцом, шапкой-невидимкой, колдовскими травами, но ведь эти волшебные талисманы добыты ими силой или хитростью. Разум, находчивость заступают место неизбежной судьбы, а от пресловутого «восточного фатализма» ничего не остается. Нельзя назвать фаталистом ни Синдбада-морехода, ни ловкого Али-Зейбака, ни какого-либо иного героя сказок «Тысячи и одной ночи».
Сказок ли? Можно ли безоговорочно назвать части, из которых состоит «Тысяча и одна ночь», сказками? Если одни действительно ближе всего жанру волшебной или бытовой сказки, то другие никак не укладываются в рамки этого жанра. Все своеобразие «Тысячи и одной ночи», все противоречия этого сложного мира вызваны именно тем, что «Тысяча и одна ночь» состоит из повествований разных жанров, созданных в разных странах, в разное время и получивших общую редакцию.
Исследователи, специально занимавшиеся вопросами происхождения и состава «Тысячи и одной ночи», пришли к выводу, что основой этого свода
Кроме этих притч, к дидактическому жанру, богато представленному в «Тысяче и одной ночи», нужно отнести и те повествования, которые можно было бы назвать «приключенчески-дидактической повестью». Прежде всего это «Повесть о десяти везирях», все сложные перипетии которой служат иллюстрациями для доказательства определенных этических норм. «Поспешность вредна», – говорится в начале рассказа о безрассудном царе, и это положение доказывается не путем логических умозаключений, а с помощью увлекательного остросюжетного повествования. В следующей главе трактуется вопрос о пользе сдержанности и терпения – и необыкновенные приключения героев этой главы доказывают правильность этого тезиса.
Дидактические повести имеют ясно поставленную цель – воспитать человека, исправить его, если он ошибся, как это особенно бросается в глаза в рассказе о Джиллиаде и Шимасе, своеобразном сплаве индийского и мусульманского дидактических направлений литературы.
Индийское происхождение этой повести бесспорно, особенно оно становится явственным, когда мы знакомимся с примерами, приводимыми в ней. Здесь мы встречаемся с излюбленными у индийских философов сравнениями Бога-Творца, создавшего мир, с гончаром, лепящим сосуд из глины. Философ говорит: «Ремесленники могут создать только из уже сотворенного», в противоположность Богу, – и эти слова взяты в неизменном виде из индийских философских сочинений.
Чисто мусульманскую дидактику видим мы в повествовании об ученой невольнице Таваддуд. Это повествование относится к жанру «зерцал», то есть средневековых энциклопедий, прочитав которые можно было получить представление об основах всех наук.
Еще более древняя дидактическая традиция, унаследованная от библейских и фараоновских времен, прослеживается в рассказах, говорящих о неизбежности смерти, о наказании за вероломство, о наградах за верность.
Естественно, что при такой разнородности происхождения этих повествований трудно ожидать их полного сходства, как идейного, так и стилевого. И если этические установки здесь в общем не особенно отличны, так как они продиктованы сходством индийского, греческого, древнеиранского и арабо-мусульманского этических учений, которые были взаимно обусловлены и развивались непрерывной цепью, то стиль этих повествований совершенно не схож.
Язык коротких притч предельно прост, они беспристрастно рассказывают о злоключениях людей, преступивших законы чести и верности, о неизбежном торжестве добра и посрамлении зла. Оживляющие рассказ стихотворные вставки придают ему большую живость и красочность, как бы компенсируя недостаток эмоциональности прозы.
Не таков стиль дидактических повестей, особенно «Рассказа о десяти везирях», представляющего собой свободный перевод средневекового персидского дидактического сочинения «Бахтияр-наме». Повесть состоит из длинных периодов, насыщенных синонимами, рассчитанных специально на то, чтобы заставить слушателя глубже усвоить провозглашаемые в повествовании этические идеалы. Мысль не просто высказывается, она обыгрывается, истолковывается, поясняется в разной форме.
Русскому читателю может показаться скучным это словесное изобилие, сложный рисунок фразы. Но арабский слушатель ценит именно эту сторону, наслаждаясь богатыми возможностями Слова, которым, как говорит мудрец из рассказа о Джиллиаде и Шимасе, «Аллах создал весь мир по своей воле».
Мы ценим в подобных повествованиях прежде всего занимательность сюжетов, их разнообразие, но для сказителей, как и для их слушателей, может быть, главенствующими были здесь и не сами приключения, хотя и они играли немаловажную роль, а именно скрытая за их переплетением дидактика, моральные и этические принципы, утверждаемые безымянным автором повествования.