Книга жалоб. Часть 1
Шрифт:
От переводчика
Август 1989-го. Летнее кафе перед гостиницей «Москва» в Белграде. Напротив меня за столиком — Момо Капор. Он слушает меня скептически:
— «Книга жалоб» в Советском Союзе? Нет, не думаю… Если что и напечатают, то с неизбежным комментарием типа: «Вот ведь неплохой писатель, но нам чуждый…»
— Сейчас многое меняется.
Да-да, я слышал, но все равно сомнительно.
До недавнего времени действительно казалось, что произведениям Момо Капора не суждено появиться в нашей стране, Причина классическая: Капор имеет обыкновение говорить (и писать) именно то, что думает, да к тому же у него очень острый язык, а советскому читателю острое, как известно, считалось противопоказанным. Впрочем, и в самой Югославии имя Капора довольно долго было не в чести у официальной критики, которая без долгих раздумий отнесла его сочинения в разряд забавного чтива. Однако каждая новая книга «этого зубоскала Капора» (за десять лет он выпустил шесть сборников рассказов и пять романов) сразу же становилась бестселлером, и теперь один из самых авторитетных югославских критиков Игорь
И если уж мы знакомимся с его творчеством с таким опозданием, то начинать надо именно с «Книги жалоб»! Почему? Во-первых, потому, что это одна из последних книг Капора. Во-вторых, потому, что в ней он весь: язвительный и лиричный, насмешливый и ранимый; тут все его главные темы: личность и система, Восток — Запад, любовь — нелюбовь. Наконец, в-третьих, потому, что многое в этой книге очень нам близко, узнаваемо, до боли знакомо и по недавнему нашему прошлому, и по дню сегодняшнему. Нам понятны проблемы и беды главного героя — Педжи Лукача, вольнодумца, книготорговца по призванию! Он создает в Белграде из книжного магазина своеобразный интеллектуальный клуб и навлекает на себя гнев властей предержащих.
В этом номере «Иностранная литература» публикует первую часть романа Момо Капора.
Часть первая
ЗАВАРУХА
КНИГА ЖАЛОБ
COMPLAINT BOOK
ВESCНWERDEBUCH
LIBRO DEI RECLAMI
REGISTRE DES RECLAMATIONS
«В эту книгу Вы можете записать все Ваши жалобы и предложения.
1
Эх, жизнь!
Я, Педжа Лукач (44 г.), несбывшаяся надежда сербской литературы со всем своим никому не нужным, приобретенным между делом образованием, встаю, улыбаюсь и вежливо отвечаю случайно забредшей ко мне домохозяйке с двумя тяжеленными корзинами в руках: «Нет, к сожалению, целлофана у нас нет». Ей банки нечем завязывать. Предложить ей что-нибудь другое? Есть хорошо сохранившаяся трилогия Генри Миллера. Или, может, «Проблемы мира и социализма в свете марксистской мысли»? Год назад присудили премию, теперь — на распродаже… (Интересно, почему у книг подобного рода такие длинные названия?) Женщина с корзинами стоит в снопе света из полуоткрытой двери олицетворением многострадальной мученицы, её бы следовало отлить в бронзе, как памятник вечной домохозяйке. Впрочем, к чему это глупое высокомерие? К чему сарказм? «Нет, что вы, целлофан не кончился, у нас его не бывает! Это книжный магазин, букинистический, вас не туда послали. Загляните на Теразие [1] …»
1
Улица в Белграде (Здесь и далее — прим. переводчика)
Снова устраиваюсь в кресле, отгороженном кассой, чтобы насладиться минутами безмятежного, ничем не нарушаемого покоя в ожидании кофе, который мне на маленьком подносе носит через дорогу хромой служитель из местного комитета самоуправления «Октябрь». Еще слишком рано для покупателей и ленивых интеллектуалов, заглядывающих около полудня, после того, как продерут глаза и совершат моцион, преисполненные сознания своей значимости. Книги аккуратно разложены, пепельницы вымыты, лавка проветрена… Лавка! Я люблю называть свой магазинчик «лавкой». Да и что он еще как не лавка? Есть в этом слове что-то солидное, по-ремесленному основательное. Лавка! На Здоровьичко заходит в лавку и еще с порога возглашает:
— На здоровьичко!
В этих двух словах заключен весь неистребимый оптимизм На Здоровьичко, до войны торговавшего коврами и неспособного даже теперь, несмотря на свои восемьдесят лет, сидеть без дела.
— Ну что, как поживаем?
— Потихоньку…
— Ну и на здоровьичко!
На Здоровьичко приносит с собой затхлый запах общественных помещений, где под слоем пыли гниют покоробившиеся шахматные доски, провонявший плесенью «красный уголок» походит на заброшенный алтарь (тут стоит выцветшее переходящее знамя, обшитое золотыми нитками, в окружении трех кубков, Бог знает, когда и где завоёванных); стены украшают рекомендации населению на случай атомного нападения и описания сигналов тревоги. Ветераны из комитета презирают На Здоровьичко, но терпят, потому что все должны ему за кофе. Презирают потому, что На Здоровьичко не сражался в последнюю войну на их стороне. Вернее сказать, он не сражался ни на чьей стороне. Держал свою сторону. Занимался помаленьку контрабандой, только чтобы выжить. По этой причине остальные считают его классовым врагом и хвастаются своими военными подвигами, в то время как он грустно сидит в углу, возле печки, на которой вечно кипит вода в кастрюле, и помаргивает своими лисьими глазками, в которых читается бесконечное терпение. Ветераны уверены, что он подпольный миллионер, так как варит кофе для сотрудников всех учреждений и магазинов в округе. Они частенько гадают о размерах его несметного богатства. Где он только его прячет? И что думает делать с такими деньгами? Одни говорят, что у него свой отель в Истре, другие утверждают, что он всю жизнь экономит, намереваясь построить церковь где-то в восточной Сербии. Когда он возвращается с пустыми чашками, спорщики умолкают.
Крепкий старикашка! Создал себе маленький мирок посреди вражеского лагеря (один против системы) и как-то умудряется существовать при помощи одной-единственной видавшей виды кастрюли, трех джезв и десятка чашек с отбитыми ручками, ничегошеньки не понимая в борьбе идеологий, из-за которой постоянно страдает. Когда у местного комитета нетерпимость возобладает над меркантильным интересом, ему откажут в приюте; тогда он молча перенесет свое жалкое кофейное
Итак, всё готово для нового, ещё не растраченного дня, конец которого (мне это хорошо известно) застанет меня помятым, выжатым, как лимон, в отвратительном настроении, пропитанным никотином, возможно, пьяным или того хуже — похмельным. Мне всё чаще случается напиваться в течение дня по нескольку раз, и после каждой такой микропьянки, когда удаётся протрезветь, я пребываю как бы в скрипучем лифте, застрявшем между этажами оптимизма и депрессии, накатывающих волнами, мучимый совестью, с непреходящим ощущением вины, и все это на ногах, в беспрестанном движении, всегда вежливый и любезный, как будто ничего особенного со мной не происходит. Всё больше пьянея, я останавливаюсь у самой кромки, на грани полного бесчувствия, почти подсознательно пользуюсь своим богатым опытом, приобретенным в кафанах; искусство, которым я давно овладел, заключается в своевременном чередовании напитков, а точнее — в том, чтобы, основательно нагрузившись белым вином (которое я чаше всего пью), хлопнуть чего-нибудь покрепче, а потом отлакировать пивом, которое обволакивает и навевает благостный полусон. Я дремлю в глубоком кресле, откинув голову на спинку. Прислушиваюсь к позвякиванию кассы. Это то ощущение покоя и безопасности, которое может дать только полное и окончательное поражение. Меня переполняет сладкая жалость к самому себе, когда я в полусне уже в который раз прокручиваю обрывки киноленты, где меня, главного героя и бесспорного фаворита, обгоняет и побеждает участвующая в массовом забеге безликая толпа, которую я годами оставлял далеко позади. Многие из неё когда-то были счастливы сидеть со мной за одним столом. Сегодня они меня обычно не узнают или же тонко подчёркивают свое превосходство преуспевающих людей. Каждый разбил свой маленький, аккуратный, серенький, уворованный литературный садик. Получают премии, доходные должности и почётные звания как нечто само собой разумеющееся. Но лишь один я знаю, с чего они начинали и какую цену должны были заплатить, чтобы обойти меня и стать тем, кем стали. Меня им не обмануть. Худо-бедно, я все же лучший книготорговец в городе! И несмотря ни на что, всё ещё таскаюсь по улицам, как ходячая народная библиотека (от Гомера до англосаксонской, уже не совсем новой «новой» волны, докатившейся с естественным опозданием и до ваших варварских, причудливых берегов), живое книгохранилище, которое лучше всего было бы распотрошить или распродать! О чём это я? Уж не начинается ли у меня жизненный кризис, в который, говорят, впадают как раз после сорока?
2
Кто сегодня помнит Педжу Лукача тех давних дней, когда его ещё не поглотила балканская полутьма книжного магазина «Балканы» на улице Королевы Анны? В минуты безысходной тоски, когда, накачавшись алкоголем, переполняемый чувством вины, я забываю, кем был и кем мог бы стать, я достаю с пыльного шкафа картонную коробку из-под ботинок, в которой храню комплект «Дела» [2] (1958, 1959 и 1960 годы). Тут мои ранние эссе о живописи — бренные останки бесплодной души, доказательства бесполезности утонченного вкуса… Здесь же толстая папка с вырезками, фотографиями и заметками, последняя неудачная попытка сохранить хоть немного самоуважения и убедить самого себя, что не просто прозябаю обыкновенным книготорговцем, а работаю над чем-то серьёзным, с дальним прицелом. Какой самообман! Кого я хочу обхитрить? Годами собираю материалы, расспрашиваю оставшихся в живых свидетелей, на которых мне случается натолкнуться, листаю книги и монографии, делаю записи на пачках сигарет и спичечных коробках… Все это якобы нужно мне для объемистого исследования об Эрихе Шломовиче, таинственном коллекционере и его загадочном собрании французской живописи. Сколько раз мне ночью (за стаканом белого вина, разумеется) казалось, будто я на пороге чего-то большого и значительного, что наконец оправдает мою бессмысленную, полную ошибок жизнь; я уже составлял в уме подробнейший план всей книги, видел даже репродукции в ней, шрифт, сноски, ширину полей — вcё! — на радостях напивался и предавался грезам вплоть до утра, неизменно лишавшего меня иллюзий и отрезвлявшего холодной логикой. Тогда я с отвращением отталкивал досье Шломовича, казавшееся мне теперь беспорядочным набором газетных вырезок, имен, мест и дат. Знаю наверняка: никогда мне не удастся собрать их в единое целое и расположить в какой-то логической последовательности. Всё же эта папка — воплощение моих болезненных амбиций — служит мне своего рода оправданием для бесконечных мечтаний, оправданием того, что я всё чего-то жду, что никак не соберусь закончить наконец свою работу (ведь мне ещё не всё известно о Шломовиче, хотя я уже знаю больше других!), она служит мне извинением того, что я всё больше пью, и одновременно возвышает в глазах тех, кто прослышал, будто я занят каким-то исключительно трудным и сложным исследованием. Правда, я несколько раз пытался бросить пить (одному Богу известно, какая это для меня жертва!), чтобы начать наконец писать, но стоило сесть за машинку, как у меня сразу опускались руки от осознания масштаба стоящей предо мной задачи. И вино вновь принимало меня в свои цепкие объятия! Дело, видимо, в том, что, обладая вкусом и образованием, я при этом начисто лишён способности что-либо написать! Следовало развивать эту способность параллельно и гармонично, чего я в свое время не сделал. Ну да ладно! В конце концов я прочитал по крайней мере сотню романов о тех, кто пишет книги, и ни одного о тех, кто их продает!
2
Ежемесячный литературно-художественный журнал.