Книжный вор
Шрифт:
Промахи, промахи — иногда я, кажется, только на них и способен.
Два дня я занимался своими делами. Как всегда, мотался по всему земному шару, поднося души на конвейер вечности. Видел, как они безвольно катятся прочь. Несколько раз я предостерегал
Приближаясь, я еще издали разглядел кучку людей, стыло торчавших посреди снежной пустыни. Кладбище приветствовало меня как старого друга, и скоро я уже был с ними. Стоял, склонив голову.
Слева от Лизель два могильщика терли руки и ныли про снег и неудобства рытья в такую погоду.
— Такая тяжесть врубаться в эту мерзлоту… — И так далее.
Одному было никак не больше четырнадцати. Подмастерье. Когда он уходил, из кармана его тужурки невинно выпала какая-то черная книжка, а он не заметил. Успел отойти, может, шагов на двадцать.
Еще несколько минут, и мать пошла оттуда со священником. Она благодарила его за службу.
Девочка же осталась.
Земля подалась под коленями. Настал ее час.
Все еще не веря, она принялась копать. Не может быть, что он умер. Не может быть, что он умер. Не может…
Почти сразу же снег вгрызся в ее кожу.
Замерзшая кровь трескалась у нее на руках.
Где-то среди всего снега Лизель видела свое разорванное сердце, две его половинки. Каждая рдела и билась в этой белизне. Лишь ощутив на плече костлявую руку, девочка поняла, что за ней вернулась мать. Девочку оттаскивали куда-то волоком. Теплый вопль наполнил ее горло.
Они держались за руки.
Отпустили последнее, насквозь вымокшее «прости», повернулись и ушли с кладбища, еще несколько раз оглянувшись.
Я же задержался еще на несколько секунд.
И помахал.
Никто не махнул мне в ответ.
Мать и дочь покинули кладбище и отправились к следующему мюнхенскому поезду.
Обе худые и бледные.
У обеих на губах язвы.
Лизель заметила это в грязном запотевшем стекле вагона, когда незадолго до полудня они сели в поезд. По словам, написанным самой книжной воришкой, путешествие продолжалось, будто все уже произошло.
Поезд прибыл на Мюнхенский вокзал, и пассажиры заскользили наружу, будто из порванного пакета. Там были люди всех сословий, но бедные узнавались быстрее прочих. Обездоленные стараются всегда быть в движении, словно перемена мест может чем-то помочь. Не понимают, что в конце пути их будет ждать старая беда в новом обличье — родственник, целовать которого претит.
Полагаю, мать вполне это сознавала. Своих детей она везла не в высшие слои мюнхенского общества, но, видимо, приемную семью уже нашли, и новые родители, по крайней мере, могли хотя бы кормить девочку и мальчика получше и нормально выучить.
Мальчика.
Лизель не сомневалась, что память о нем мать несет, взвалив на плечи. Вот она его уронила. Его ступни, ноги, тело шлепнулись на платформу.
Как эта женщина могла ходить?
Как вообще могла двигаться?
Мне этого никогда не узнать и не понять до конца: на что способны люди.
Мать подняла его и пошла дальше, а девочка съежилась у нее под боком.
Состоялась встреча с чиновниками, свои ранимые головы подняли вопросы об опоздании и о мальчике. Лизель выглядывала из угла тесного пыльного кабинета, а мать ее, сцепив мысли, сидела на самом жестком стуле.
Потом — суматоха прощания.
Прощание вышло слюнявым, девочка зарывалась головой в шерстяные изношенные плёсы маминого пальто. И опять куда-то волоком.
Далеко за окраиной Мюнхена был городок под названием Molching — таким, как мы с вами, правильнее всего произносить его как Молькинг. Туда и повезли девочку — на улицу под названием Химмель-штрассе.
Кто бы ни придумал это название, у него имелось здоровое чувство юмора. Не то чтобы там была сущая преисподняя. Нет. Но и никак не рай.
Как бы там ни было, Лизель ждали новые родители.
Хуберманы.
Они ожидали девочку и мальчика, и на этих детей им должны были выделить небольшое пособие. Никто не хотел оказаться тем вестником, которому придется сообщить Розе Хуберман, что мальчик поездки не пережил. Сказать по правде, Розе никто вообще ничего не хотел говорить. В том, что касается характеров, Розе достался не самый ангельский, хотя у нее имелись успехи в воспитании приемных детей. Нескольких она явно перевоспитала.
Для Лизель это была поездка на машине.
Прежде на машине она не ездила ни разу.
Желудок ее непрерывно подскакивал и проваливался, к тому же трепетала тщетная надежда, что они заблудятся или передумают. А помимо прочего она не могла не возвращаться мыслями к матери, которая осталась на вокзале, собираясь уехать снова. Дрожит. Кутается в свое бесполезное пальто. Дожидаясь поезда, она будет грызть ногти. Перрон длинный и неудобный — ломоть холодного цемента. Будет ли она высматривать на обратном пути в том районе место, где похоронен ее сын? Или навалится слишком крепкий сон?
Машина катила дальше, и Лизель в ней с ужасом ждала последнего, смертельного поворота.
День стоял серый — цвета Европы.
Вокруг машины задвинули шторы дождя.
— Почти приехали. — Фрау Генрих, дама из государственной опеки, обернулась к девочке и улыбнулась. — Dein neues Heim. Твой новый дом.
Лизель протерла кружок на слезящемся окне и выглянула.