Княжна Тараканова
Шрифт:
И всё же такое начало расследования ничего хорошего не сулило: схваченная преступница, ещё недавно именовавшая себя законной наследницей российского престола, не только не чувствовала за собой никакой вины, но выражала «удивление» по поводу ареста и разве что не обвиняла российские власти в нарушении своих законных прав! Следом за устной жалобой последовали письменные обращения.
Пленница написала Голицыну не униженное прошение, а именно письмо — адресованное не вельможе-начальнику, а светскому человеку своего круга: «Мой князь, имею честь писать вам эти немногие строки с тем, чтобы просить вас представить прилагаемое письмо её величеству, если вы то признаете удобным». О прочем — ни слова. Узница лишь по-светски изящно пояснила, что в данном случае нет нужды в длинных рассуждениях по поводу её истории: «…я готова сделать известным всему миру, что все мои поступки были для пользы вашего отечества; здесь
В заключение она вновь позволила себе высказать упрёк, как будто речь шла о каком-то полицейском недоразумении: «Верьте мне, я благонамеренна, и Бог справедлив, хотя и страдаю, я нравственно убеждена, что это не может продолжиться, потому что вся моя система состоит в справедливости и в том, чтобы обращать на добро всё продолжение моей жизни». «Моя система» звучит прямо-таки по-монаршему величественно; но «принцесса», возможно, поняв, что лучше взять другой тон (сама она объясняла эту перемену тем, что почувствовала «слепую доверенность» к своему тюремщику), всё же снизошла до просьбы: «Утешьте меня, князь, уверением в вашей благосклонности», — как будто речь шла о милом светском одолжении.
Под письмом стояла учтивая подпись «покорнейшей и преданнейшей к услугам Елизаветы» — той самой, которая совсем недавно сочиняла «манифест» о правах на российский трон. Этим же именем было подписано и второе письмо — на имя самой императрицы. В нём заключённая опять же не просила, а, скорее, поясняла адресату, что «было бы полезно предварить ваше императорское величество касательно историй, которые были писаны здесь в крепости». Ведь государыня могла и не сообразить, как рассматривать показания привлечённых к следствию лиц; к тому же: «…их недостаточно для того, чтобы дать вашему величеству объяснение ложных подозрений, которые имеют на мой счёт. Поэтому я решаюсь умолять ваше императорское величество лично меня выслушать, я имею возможность доказать и доставить большие выгоды вашей империи» {203}. В переводе на обыденный язык это означало примерно следующее: «Да бросьте, мадам, ваши глупости с допросами; давайте просто встретимся и поговорим — у меня к вашему величеству есть серьёзное деловое предложение…»
Гнев императрицы
Реакция Голицына нам неизвестна — но Екатерина была шокирована столь свободным обращением со стороны изловленной и изобличённой государственной преступницы. В явном раздражении она писала главнокомандующему из Коломенского 7 июня: «Князь Александр Михайлович! Пошлите сказать известной женщине, что естьли она желает облегчить свою судьбину, то бы она перестала играть ту комедию, которую и в последних к вам присланных письмах продолжает, и даже до того дерзость простирает, что подписывается Елизаветою; велите к тому прибавить, что никто ни малейшего сумнения не имеет о том, что она авантюриера, и для того вы ей советуйте, чтобы она тону убавила и чистосердечно призналась в том, кто её заставил играть сию роль, и откуда она, и давно ли плутни сии примышлены. Повидайтесь с ней и весьма серьёзно скажите ей, чтобы она опомнилась, voila une fiefe canaille [21] . Дерзость её письма ко мне превосходит, кажется, всякого чаяния, и я начинаю думать, что она не в полном уме» {204} .
21
Вот отъявленная каналья (фр.).
Раздражение государыни можно понять. Произошло столкновение не только двух сильных характеров, но и двух разных культур. Угодив в Тайную экспедицию по поводу оскорбления величества, нормальный русский человек вёл себя, в общем, предсказуемо. Если следствие не имело в своём распоряжении свидетелей преступления, проходил вариант: «Не было ничего, а меня клеплют»; при наличии очевидцев виновник, как правило, считал более уместным заявить, что был пьян и ничего не помнит; при совокупности же доказательств ему надлежало каяться и объяснять, что криминальные слова или поступки совершались «простотою и неведением», а никак не с преступным умыслом. При состоявшемся признании следовало обычное вразумление — кнутом или плетьми, смотря по тяжести содеянного — и ссылка, а то и прощение с возвращением к прежнему месту жительства или службы. В данном же случае налицо было тяжелейшее преступление — самозванство,
Едва ли это была сознательная игра. Скорее всего, никак не укоренённая в российской действительности «принцесса» и вправду не очень понимала, в какой переплёт она попала. Легкомысленная и артистичная «авантюриера» одинаково свободно чувствовала себя в атмосфере Лондона или Парижа и привыкла держать себя на короткой ноге с немецкими князьями и польскими магнатами. Постоянная смена имён придавала загадочность, а смена имиджа — привлекала скрытой тайной и мнимой значимостью. Если Али Эмете легко превращалась в Элеонору, «персидская княжна» — в графиню Пиннеберг и владетельницу Оберштейна, почему бы немного не побыть российской принцессой? Не повезло с Радзивиллом — возможно, повезёт с папской курией? Не вышло в Риме — надо попробовать вариант с интригующим письмом русскому вельможе Орлову. С точки зрения предприимчивой дамы, граф, конечно, был ничуть не хуже глуповатого лимбургского владетеля Филиппа Фердинанда или трусоватого Радзивилла. Все они — просто статисты её перманентного карнавала, в котором, меняя костюмы, она исполняла, по сути, одну и ту же роль — слегка грешной, но благородной дамы и достойной партнёрши сильных мира сего. Эта игра была отягчена для неё лишь хроническим отсутствием средств и необходимостью поиска очередного «спонсора». Конечно, местами игра выходила за грани благопристойности, что грозило выставлением из гостиницы за неуплату или даже долговой тюрьмой, но уж никак не эшафотом. Не случайно в крепости в разговоре с Голицыным у заключённой вырвалось признание, что «она, находяся на другом краю Европы, никогда того не воображала, чтоб быть ей в здешнем месте».
Эту же роль дамы из высшего общества она и пыталась — кажется, искренне — играть в застенке Петропавловской крепости. Благовоспитанный фельдмаршал Голицын внешне мало чем отличался от достойного гетмана Огиньского, а потому надо разъяснить князю его ошибку, а ещё лучше — встретиться для разрешения возникшего недоразумения с российской императрицей, бывшей в молодости такой же бедной немецкой княжной. Ведь она же просто позволяла другим называть себя «принцессой» (как и разными иными именами), но никаких криминальных действий не совершила. Бедняжка даже не поняла, что не стоило в письме к императрице подписываться Elisabeth.Так она ранее называла себя в обращённом к российскому флоту «манифесте», на имя madame la princesse Elisabetheприходили в Дубровник и Рим многочисленные письма.
Очень может быть, что умная Екатерина II к тому времени уже поняла, что её «соперница» — всего лишь фантом, не представляющий реальной опасности. Но это могло только усилить досаду императрицы: потрачены силы, нервы, приведены в действие государственные рычаги, в центре Европы устроено скандальное похищение — и ради чего? Оказалось, что она, выигравшая тяжёлую войну с турками, опасалась не достойного противника или реального заговора, а всего лишь своенравной барышни — пустышки и «лживицы». И теперь — накануне родов и первой годовщины (8 июня) брака с любимым Потёмкиным — ей приходится возиться с фантастическими «баснями» обвиняемой, которая даже опасности своего положения не желает сознавать.
К тому же императрица уже много лет жила по правилам иной юридической традиции. В её рамках отсутствие признания заключённой в самозванстве фактически приравнивалось к утверждению ею своей «подлинности», что должно было автоматически повлечь за собой не облегчение режима содержания в крепости, а применение к виновной иных следственных действий со словесным, а затем и физическим «пристрастием».
Возможно, Екатерине и было по-женски любопытно взглянуть на даму, которая обольстительно вояжировала по Европе и из-за которой ей, российской императрице, пришлось поволноваться. Но сделать это было в принципе немыслимо: такая встреча в глазах придворной и столичной публики могла быть воспринята как некое равенство сторон, то есть в итоге означала бы признание за «побродяжкой» права на престол!
При Анне Иоанновне или даже «доброй» Елизавете упорствовавшую самозванку непременно отправили бы на дыбу. Но просвещённая Екатерина действовала иначе; она надеялась, что очевидные улики и увещевания в конце концов воздействуют на подследственную и позволят узнать её настоящие имя и происхождение. Кажется, несколько улёгся и монарший гнев, чему способствовало то обстоятельство, что 9 июня императрица была пленена живописным видом деревни Чёрная Грязь, которую она немедленно купила у князя С. Д. Кантемира, переименовала в Царицыно и решила построить здесь подмосковный дворец.