Кочубей
Шрифт:
— …Такого мне коршуна, як ты, и надо, политичный ты мой комиссар. Разгадал я тебя сразу, а потом ты подкрепил мою догадку. Думаю я, будешь и ты исподтишка выспрашивать, кто я и шо я. Так я сам про себя расскажу. А ты слухай, бо потом размусоливать время не будет.
Кочубей внимательно поглядел на комиссара. Тот тоже, будто впервые, пристально всмотрелся в Кочубея. Не больше двадцати семи — тридцати лет от роду, подвижный и худощавый. Казалось, каждый мускул на его лице жил. Губы плотно сжаты слегка презрительной гримасой. Нос правильный, немного с горбинкой, брови
Ахмет, прекратив пение, слушал начальника. Командир сотни протирал маслом револьвер, заржавевший у офицера.
— Так вот, — продолжал Кочубей, — был я на действительной, в Урмии, а после на фронте турецком, тоже партизаном, только не у Кондраша, а у Шкуро под началом. Пришел домой с фронта… в станицу Александро-Невскую. Вижу, нет в станице от всяких атаманов да баптистов разворота. Дома тоже, як пилой… Подался на Тихорецкую. Хожу як кабан, очи в землю, а думки як пчелы. Шось не нравится. Буржуи у власти, а на станции юнкера пристают: иди да иди, казак, к ним. Рубанул я одного юнкера и гукнул: «Кто хочет вырубать окно гострыми шашками к жизни хорошей?» Кинулись до меня хлопцы. Сгарбузовал я отряд и вступил в революцию вооруженный, при полной форме…
Кочубей тряхнул оружием: два маузера, наган, браунинг, кинжал, шашка. Нахмурился и быстро, чуть ли не на ухо комиссару, зашептал:
— Мешал буржуев и офицеров, як полову коням, вилками-двойчатками. Головой в землю, ногами в гору. Легла не одна подлюка в степовых балках. Подоили с их мы кровь. Подался я до Сорокина в армию. Рубались за Выселки, Батайск, Катеринодар, Эйнем и прочие станицы. Рубались — аж волосья дыбом. Хлопцы у меня на выбор: або грудь в хрестах, або голова в кустах, революции не стеснялись. Як приходит до меня: «Прийми, батько», — а я его по сусалам. Не падает — выходит, добрый будет вояка, беру в отряд. Вот как, политичный ты мой комиссар, товарищ Кандыба! А если спросишь, як я новую жизнь понимаю, то скажу тебе: можу об этом балакать только с батькой Лениным, бо он, по слухам, теж моей программы придерживается…
Неожиданно раздался выстрел. Выстрелил офицерский парабеллум командира сотни. Пуля рикошетом попала в Кочубея, и он схватил рукой шею. Ахмет кинулся к виновнику выстрела, но, остановленный окриком Кочубея, замер. Кочубей, морщась, гонял пулю под кожей, пальцы его окрасились. Потом, видимо уловив момент, рванул и вытащил пулю. На черкеску брызнула кровь. Кочубей поднес пулю ближе к глазам и разглядывал ее, удивленно приподняв брови.
— Ишь, стерва, всю шею поковыряла.
Плюнул пренебрежительно на пулю и бросил в лицо оторопевшему командиру:
— В другой раз выпорю. Не умеешь с оружием обращаться. Отдай-ка стрелюку Ахмету.
Обескураженный командир виновато протянул парабеллум черкесу.
Все было необычно комиссару в ставке Кочубея. Даже вот этот случай с пулей, да и самый рассказ Кочубея. Какими внутренними законами поддерживалась дисциплина в отряде, а теперь бригаде? Неужели только на круговой поруке держится моральная спайка бойцов?
Такие мысли были вполне естественны в положении комиссара. Решение этого вопроса определяло его поведение.
С недоверчивой усмешкой, получив от Роя секретные слова на сегодня, он вышел из штаба. Во дворе пылали костры, и это комиссар принял за первое нарушение правил расположения квартиро-биваком в непосредственной близости к противнику. После он узнал, что белые отлично знали место резиденции Кочубея, но подход к Суркулям был так сложен, хутора так густо были окружены заставами, караулами, секретами, так была налажена служба дозоров и патрулирования, что прорваться можно было только с боем, а тогда, естественно, на защиту родных Суркулей слетались сабельные сотни.
В Суркулях была только одна бесконечная улица. Удаляясь от штаба, Кандыбин услышал слева шум поезда. Близко проходила железная дорога. Оглянулся назад. Костры, казавшиеся ему вблизи такими яркими, теперь обозначались почти незаметными столбами редкого дыма. Попался переулок: он спускался к илистой речке, к камышам, тихо шелестящим. По бокам переулка — канавы, защищенные густым рядом деревьев, очевидно акаций, что можно было определить по стройным гладким стволам. Снизу тянуло прохладой и болотными запахами. Комиссар не дошел еще до камыша, когда на грудь его лег штык.
— Кто идет?
— Свои, — Кандыбин отпрянул.
— Свои коней крадут. Пропуск?
— Борт.
Дозорные подозрительно начали вглядываться в Кандыбина, и, видимо не веря ему, один из них чиркнул спичкой. Свет обнаружил упрямые глаза и подрезанные щетинистые усы дозорного.
— Комиссар?
— Да.
— Спали б, комиссар, а то невзначай заколет кто-либо, ей-богу, — посоветовал боец и отошел,
— Дозор? — спросил Кандыбин.
— Да.
— Все в караул-то вышли?
— А ну попробуй не выйди. Враз на передовую, в самый огонь, а то в Козловую балку, — сказал боец с щетинистыми усами.
— В балку еще не водили. Не было такого дела, — перебил его второй молодым, приятным голосом.
— Нет, так будет, — отрезал первый.
— Все наперед знает, как бог Саваоф, — ухмыльнулся второй, молодой.
— Бога не замай, он тебе ничего плохого не сделал, а нюх, верно, на будущие времена имею.
— Нюх?! — удивился второй. — Откуда он у тебя? Усы-то ты подрезал?
— Ну, подрезал, — напыжился первый, — што ж с этого? Я чуток ножницами подкорнал, штоб лучше сметану есть. Люблю сметану, товарищ комиссар, а усы мешали, я их и того…
— Вот и нет у тебя нюха, Саваоф, — поддразнивая, снова сказал второй. — Помню, я мальчишкой был, отхватил коту усы. Перестал кот мышей ловить, сидит и фыркает. Нарежу ему колбасы, положу — съест, который кусок возле него, а остальные не замечает. Мяучит, мяучит, будто кто его за хвост дергает. Подвину — еще кусочек съест. Выходит — все у кота в усах, как и у тебя, Саваоф, и пропал ты теперь отныне и навек. Ну, мы заговорили вас, товарищ комиссар. Видно, с обходом?