Кочубей
Шрифт:
В это время в один из душных, дымных дней, несчаным берегом Белого озера, по направлению к Крохину, медленно тащилась артель рабочих; в руках — у кого слега длинная, посох дорожный, у кого заступ, видимо, поработавший вдоволь в земле-матушке; за плечами — у кого котомочка с невещественными знаками бедного одеяния либо старые лапти, у кого — жалкие лохмотья старой овчины в память о том, что они изображали собой когда-то полушубок; на ногах — у того лапотки-отопочки, у другого — слои засохшей и потрескавшейся грязи. Жарынь страшная, безвоздушная, какая только может быть на болотном севере во время лесогорения. Тихо в соседнем, подернутом дымною пеленою лесе, тихо и на тихом Белоозере, над поверхностью которого тоже висит что-то дымное, белесоватое.
За артелью плетётся мальчуган, лет восьми, не более, с огромным лопухом на белокурой головке вместо шапки. Хотя живые глаза мальчика с любопытством поглядывают на плавный полёт белобрюхого мартына, скользившего над поверхностью озера, однако ноги у мальца, видимо, притомились. Всякий раз, когда мартын, делая в воздухе неожиданный пируэт, быстро падал на воду, вытягивая свои красные ножки за добычей, мальчик невольно вскрикивал: «Ах! Ишь ты! Не пымал, не пымал»… И лицо мальчугана оживлялось.
— Уж и жарынь же, людушки, вот, жарынь, — ухма! — говорил шадроватый, рябой мужик с клочковатою белой бородкой, распахивая ворот рубахи и обнажая коричневую грудь, которая была темнее его светлой, спутавшейся бородки.
— Чево не жарынь! Хушь блины пеки на солнышке...
— Баня, что и говорить! Без веника баня.
— Это что, ребятушки! А вот упёка, я вам скажу, тая упёка в Кизилбашской земле! — отозвался седой, но бодрый старик, видимо, из ратных людей, в истоптанных до онуч лаптях.
— А ты, поди, был тамотка? — отсевался шадроватый мужик.
— Бывывал... Ещё в те поры мы с царём Петром Ликсеичем Азов город брали.
— А далече эта земля от нас будет?
— Близёхонько, рукой подать, клюкой достать...
— Ой ли, паря?
— Пра!.. У пёсьих-голов...
— Что ты! Пёсьи-головы у кого?
— У людей, знамо, не у псов.
— Ври ты!
— Не вру, сам видывал, как Азов-град громили.
— А далече это, дядя?
— Да как вам сказать, ребятушки, три не тридесять земель, а без малова на краю света, за Доном... Спервоначала это лежит наша земля-матушка, московская, святорусская, а за нашей-то землёй украйная земля это, стало быть, край земли россейской, как, к примеру, вон край земли, где земля с небом сходится, а дале уж ничего нет.
— Что ты! На нет, сталоть, земля сошлась. А пёсьи-ж, чу, головы где?
— Далее, за Доном за самым... За украйными городы лежит эта земля черкаская, а в ней все черкаские люди живут, народ черноволос, чубат, на голове хвост.
— Хвост! На голове на самой?
На голове, говорят тебе.
— А, може, коса, не хвост?
— Толком тебе говорят, хвост, чуб по-ихнему... Коса-то у бабы да у попа сзади живёт, а это — спереди, от лба да за ухо, да на спину али на плечо..
— Ах ты, Господи! Ну?
— Ну, черкасы это чубатые, голосисты гораздо, песельники и гудцы знатные, говорят необычайно, а по-нашему, по-россейски разумеют маленько: скажешь это — «воды», даст испить тебе, скажешь — «хлеба!», хлеб даст... А там за черкасами донские казаки, а за донскими казаками татары да ногаи, а за ногаями кизилбаши, а за кизилбашами арапы чёрны, что черти, а глазищи и зубы белы, что у псов... А там пёсьи-головы.
— А турки, дедушка? — вмешивается в разговор малец с лопухом на голове, заинтересовавшийся россказнями старого ратного человека.
— Ах, ты «царска пигалица!» — усмехнулся старый ратный мальчику. — А где царской ялтын? Потерял, небось?
— Нету, вон он, на гайтане.
И мальчик, распахнув на груди рубашку, показал висевший у него на шее вместе с крестом «царский ялтын» — небольшую серебряную монетку.
— Ишь ты, царско жалованье, не величка кружавочка, а сила в ей знатная, от самого царя, значит, — рассуждал старый ратник. — Камушек царь пожаловал, лычко, а всё в ём сила, поди-ка!
— Всё от Бога... нихто как Бог, — радостно говорил шадроватый мужик, с любовью
— Вестимо, от Бога, — подтверждал ратный. — Вот хушь бы с турскими людьми, примером скажем, как мы Азов-от град добывали. Уж и натерпелись мы — не один ковш слёз пролили, не один ковш и лиха, чу, выпили, а всё Бог на добро концы свёл. Царь это сам по Дону на галерах рати ведёт, видимо-невидимо галер, а мы, пешая рать, берегом идём. С нами и черкасские казаки, что с Запорогов, и донские с Дону... Уж и житье привольное, я вам скажу, на этом, на самом Дону! Ни бояр там нет, ни князей, ни этой приказной строки — все вольные люди. А сёла у них, станицами прозываются, как маков цвет, цветут: земли вдоволь, арбузов да дынь этих ввек не слопать. А там дале, к Азову-то граду, степь голая — ни души, только птица реет да зверь рыщет... Вот тут и натерпелись мы по горло: в степи упёка такая, что конь не выносит, падает на ноги, а тебя-то и солнце палит, и комар этот да муха бьёт, ну, ложись да и помирай без свечи, без савана, без попа, без ладону... А там эта татарва проклятая гикает да аллалакает, словно зверь лютой, да стрелой бьёт... Ну, смертушка да и только... Ну, шли это мы, маялись-маялись, а там и до Азова дошли... Стоит Азов, укрепушка крепкая, водой обведён, валом обнесён, а там стена каменна, а за стеной ещё стена, а супереди ещё две укрепушки, две каланчи высоких белокаменных... Подошли, глядим как её, чёрта, возьмёшь! Вот и выходит сам царь-то на берег, на коня садится, конь под ним, что птица. «Насыпай, говорит, ребятушки, земляну стену до неба, до облака ходячего». Стали мы это сыпать, гору на гору ставим, до неба добираемся. И не диво! Не мало нас было сыпальщиков: не одна, не две тысячи, а двудвенадесятеро тысяч рук работало, вон оно и понимай! Двудвенадесятеро тысяч, братеньки вы мои!
— Ну-ну-ну! — качал головой шадроватый мужик. — Сила не махонька...
— Чево больше! Прорва!
— До Божья оконца, поди, добраться можно.
— Где не добраться! Как пить дать...
— Так-ту, братеньки вы мои, — продолжал ратный — насыпали мы эту Арарат-гору, а на Арарат-гору пушачки встащили и ну жарить! Жарили мы их жарили, дымили, братец ты мой, дымили, индо светло небушко помрачилося, ясно солнышко закатилося... А сам-от царь от пушачки к пушачке похаживает, зельем-порохом пушачки заряживает, да бух, да бух, да бух! А там загикали донские да черкасские казаки, напролом кинулись... И что ж бы вы думали! Насустречу к ним выходит старенькой-преетареиькой старичок, седенькой-преседенькой, что твоя куделя белая, и песет это в руках Миколу-чудотворца. «Стой! говорит, братцы! Видишь, кто это?» «Видим, говорят казаки, шапки сымаючи: «Микола-угодник». Ну, знамо, икона, крестются, целуют угодничка... А старнчок-от и говорит: «Видите, гыт, братцы, что у ево, у угодничка-то, на лике?» «Видим, говорят, брада чесная». «То-то же, говорит, а царь-от ваш хочет попам да чернецам бороды обрить... Так не взять ему, говорит, Азова-града: подите и скажите это царю». Воротились эти казаки, говорят царю: так и так, сам-де Микола-угодник выходил на сустречу им, не велел брать города... А царь-от как осерчает на их, как закричит, как затопает ногами. «А! говорит: сякие-такие, безмозглые! Не Микола то угодник выходил, а старый пёс раскольничий, что ушёл от меня с Москвы, к туркам убег, свою козлиную бороду спасаючи... А коли, говорит, он Миколой стращает, так я супротив Миколы, говорит, Ягорья храброго пошлю: ево-де Ягорьина дело ратное, а Миколино, гыт, дело церковное, так Миколе, гыт, супротив Ягорья не устоять»...
— Где устоять! — подтверждает шадроватый мужик.
— Не устоять, ни в жисть не устоять, — соглашаются и другие мужики.
— И не устоял, — заключает ратный, торжественно оглядывая слушателей. — Всё от Бога.
— Это точно, что и говорить!
— А пёсьи-головы, дядя, что сказал ты? — любопытствует долговязый парень.
— Что пёсьи-головы?
— Да каки они? Видал ты их?
— Как не видать, видывал.
— И близко, дядя?
Не, ни-ни! Близко не подпушают аспиды... Уж и шибко-ж бегают, так бегают идолы, что и собакой не догнать... А поди ты, об одной ноге.