Когда бог был кроликом
Шрифт:
— Согласна, — быстро сказала я, даже не замечая, как дергается леска, которую изо всех сил тянули ко дну пять макрелей.
Солнце уже спустилось к самому горизонту, и рыбы для ужина мы наловили достаточно. Я заглушила мотор, и теперь мы дрейфовали по течению. Наступила полная тишина, нарушаемая только плеском воды о борт, криками кружащей в небе чайки и едва слышными звуками радио, доносящимися из ближайшей бухточки. Очень осторожно я положила якорь на борт и толкнула его вниз; пока канат торопливо разматывался, я старалась держаться
Неподалеку проплыл моторный катер, и наша лодка мягко закачалась на его волнах; постепенно шум двигателя растаял вдали. Артур развернул фольгу и вручил мне кусок моего любимого бисквитного торта. С боков у него капал джем, и я все время облизывала пальцы, пахнущие смесью клубники, сливочного крема и рыбы. Я прикидывала, как бы по справедливости разделить последний кусок, когда издалека до нас донесся слабый колокольный звон.
— Разве где-то поблизости есть церковь? — спросил Артур, удивленно озираясь.
— Нет-нет. Это звонит колокол на воде. — Я махнула рукой, указывая на еле видную черточку на горизонте, которая на самом деле была маяком. — О нем мало кто знает, но я знаю, Артур. Я его видела.
— В самом деле? Мне нравится этот звук. Он какой-то потусторонний. Скорбный. Как будто он оплакивает тех, кто погиб в море.
— Наверное, так и есть, — согласилась я, хотя раньше никогда об этом не думала.
Для меня это было просто удивительным приключением. Большинство людей наверняка сочли бы это выдумкой, но я-то его видела, и брат тоже. Почти год назад он вырос из тумана прямо перед нашей лодкой, большой медный колокол, плывущей по воде, словно неосторожно сброшенный с какой-то небесной колокольни. Этот колокол никого не призывал к молитве, и все-таки мы остановились прямо у него.
— Как-то жутко, — сказал брат.
— Не просто жутко. Нам нельзя здесь оставаться.
Я провела рукой по холодному шершавому металлу, а брат быстро завел мотор, и тут колокол вдруг издал одну тоскливую ноту, и я упала на дно лодки в слезах. Брату я объяснила, что запуталась ногой в канате, и никогда так и не рассказала ему о том, что, когда колокол зазвонил, металл вдруг нагрелся; как будто он втайне тосковал по теплу человеческих рук и звук, который мы услышали, был стоном боли.
— Ты веришь в Бога, Артур? — спросила я, доедая остатки торта.
— Верю ли я в старичка с бородой, который сидит на облаке и судит нас, смертных, сверяясь со списком из десяти пунктов? Нет, милая Элли, конечно нет! Если бы верил, то с моей сомнительной биографией мне, наверное, пришлось бы несладко. Верю ли я в чудо бытия, в необъяснимую тайну жизни? В то, что в мире существует нечто большее, чем мы, и это придает ему смысл, дает нам силы к чему-то стремиться и смирение, для того чтобы начинать все сначала? Да, в это я верю. В этом кроется источник красоты, искусства, любви и добра. Это для меня и есть Бог. Это для меня и есть жизнь. Это то, во что я верю.
Я снова
— Как ты думаешь, а кролик может быть Богом?
— Лично я не знаю ни одной причины, по которой кролик не мог бы быть Богом.
~
Снова декабрь. Мой день рождения. А еще это день, в который убили Джона Леннона. Какой-то человек подошел к нему и застрелил прямо у подъезда его дома в Нью-Йорке; рядом была его жена. Просто взял и застрелил. Я не могу этого понять; и еще долго не смогу.
— Лучшие умирают молодыми, — говорит мне по телефону Дженни Пенни.
— Почему? — спрашиваю я.
Но она притворяется, что не слышит меня из-за каких-то неполадок на линии. Она всегда так делает, когда не знает ответа.
В этот день я рано ложусь спать; я безутешна. Я даже отказываюсь задувать свечки на торте.
— В мире сегодня уже погасла одна свеча, — говорю я.
Подарки остаются нераспечатанными до следующего дня. Сегодня мне просто нечего праздновать.
~
Я ждала его на маленькой железнодорожной станции, смотрела вниз с моста и любовалась простой симметрией рельсов, бегущих налево в Лондон и направо в Пензанс. Я пришла слишком рано. Я всегда приходила слишком рано в надежде, что поезд нарушит расписание и тоже придет раньше времени, но только такого никогда не случалось. Утренний воздух был серым и промозглым. Я подула на руки, вместе с дыханием изо рта вырвался пар. Холод быстро пробрался в ботинки и теперь устраивался между пальцами. Скоро они побелеют, и только горячая ванна вернет их к жизни.
Я не видела его целых три месяца; его отняли у меня, заперли в незнакомой школе, окружили лабиринтом узких лондонских улиц, а мне осталась только пластиковая папка с его письмами, на которой большими печатными буквами было написано: «ЧАСТНАЯ ПЕРЕПИСКА». Он писал, что особенно хорошо успевает по экономике и по творческим дисциплинам, что поет в хоре, и опять начал играть в регби, и совсем успокоился, и чувствует себя счастливым. Я сначала решила, что «регби» — это кодовое обозначение нового любовного увлечения, но оказалось, это не так; он просто снова начал играть в регби. Любовь, похоже, совсем затерялась в глубинах памяти.
На этой станции не было ничего: ни кафе, ни зала ожидания, только навес над платформой, от которого иногда был толк, а иногда не было, смотря по тому, откуда дул ветер.
Я была слишком взволнована, чтобы ждать в машине и слушать любимую алановскую кассету с Клиффом Ричардом; я и так знала ее наизусть, с начала до конца и наоборот, причем уверена, если запустить ее наоборот, она звучала бы много лучше. Алану нравился Клифф Ричард, но любил он Барри Манилоу. Он слушал Манилоу в тюрьме, и его песни, по словам Алана, внушали надежду. «Даже, Копакабана»? — спрашивала я. «Особенно „Копакабана“», — отвечал он.