Когда диктует ночь
Шрифт:
В ней было больше изгибов, чем в бутылке кока-колы, глаза отливали угольным блеском, кофейная кожа золотилась. Лифчика она не носила. Это было ясно по ее лицу — достаточно взглянуть.
Она появилась в обеденное время, когда дел хоть отбавляй. В облачке лисьего меха и взвихренного воздуха. По-своему, по-особому вонзая каблучки в пол, подошла к стойке и села нога на ногу на единственный свободный табурет. Развязно улыбнулась: «Пожалуйста, с молоком и двумя кусочками сахара». Издали могло показаться, что она просит совсем другого. Волосы — цвета свежесбитого масла, и он подумал, что она выкрасилась так потому, что блондинки больше нравятся мужчинам, а может, чтобы оттенить цвет кожи. Как бы там ни было, она угодила в точку, продолжал думать он, застыв с подносом в руках, в низко повязанном фартуке.
Лучше всего было потом, когда, полуобернувшись, она выставила перед ним на обозрение заретушированные тенью ноги. И так она и сидела, эта свежесбитая блондинка, пока ей не подали — вот, пожалуйста — кофе с молоком и двумя кусочками сахара. Тогда она опять развернулась и, порывшись в сумочке, достала маленький
Ему словно разрядили в живот целую обойму. И захотелось отшвырнуть поднос и начать крушить все кругом, чтобы, как в мясорубке, смешать свою плоть и кровь с этой шелковистой темной кожей. Но прежде он решил сосчитать до десяти. На счете семь его позвали. Кто-то просил счет с последнего столика, самого близкого к уборным, самого неприличного. И он двинулся туда, высоко держа поднос, извиняясь всякий раз, когда наступал кому-нибудь на ногу или задевал за ножку стула — простите, я не нарочно, — ни на секунду не упуская из виду женскую фигуру в конце стойки.
Допив кофе, она пролепетала что-то насчет того, сколько должна. Он услышал, хоть и был далеко, несмотря на свист чертовой кофеварки. Ее голос был таким сладким, что и у слепого кое что шевельнулось бы, шепни она ему пару словечек на ушко. Он, впрочем, в тот день отнюдь не был слеп, да это было и ни к чему. Если ему чего-то и не хватало, так это еще большей полноты взгляда: он так и впился глазами в ритмично покачивающиеся бедра, в румбу, которую отбивали сладострастно острые каблучки. Цок, цок. Каждый шаг этой женщины отдавался у него в висках, как выстрел. Он проводил ее взглядом до дверей и даже немного дальше. Он видел, как она поправила прическу и растворилась в толпе. На стойке, рядом с кофейной чашкой с ободком помады, остался забытый портсигар. Он заметил его и выбежал на улицу, оглядываясь в поисках хозяйки. Однако единственное, чего он добился, — это выставил себя на посмешище, оказавшись на бурлящей главной улице Мадрида с подносом под мышкой. Тогда ему и в голову не могло прийти, что погоня за незнакомкой, изгибами тела напоминавшей бутылку кока-колы, станет завязкой сюжета, который обернется для него смертью. А теперь — все по порядку.
Бывает, ветер дует так сильно, что стирает номера с ботинок. Сердитый, он сдувает «горошки» с платков, заставляет воздух лаять и навсегда уносит поцелуи. Бывает также, что море, взбунтовавшись, соленой волной кидается на берег и своими издевательствами повергает путешественника в уныние.
Когда такое случается, предупреждает молва, лучшее, что может сделать путешественник, — это намертво привязаться к койке и умолять Пресветлую Деву, чтобы та не медлила; чтобы благословила его таблеткой успокоительного или глухотой. Иначе, если Святая Покровительница отвлеклась, если мольбам не удается смягчить ее деревянное лоно, испепеляющий ветер Тарифы отнимет у путешественника разум, оставив только тлеющие и потрескивающие угольки памяти. Скоро он сотрет номер с его ботинок. Еще немного — и он сотрет его тень.
Все так, но путешественник, который впервые оказывается в помянутом населенном пункте провинции Кадис, смеется над этим и считает подобные вещи россказнями; выдумками, чтобы, побившись об заклад, проиграть будильник и не выйти в море; лепетом блаженных. Возможно, хотя могу сказать наверняка, что в тот день, когда случилась пальба, ветер свирепствовал с самого утра, срывая фонарики и бумажные флажки первой ночи праздника. Кроме всего прочего, это был один из дней, когда торгуют вчерашней рыбой, а рыбацкие лодки, как утки, ныряют у причала. День, когда призывный рожок ветра пронзал своими синкопами ярящиеся валы, день, выпорхнувший листком из календаря, который пролетел у Луисардо под самым носом, как бьющая крыльями птица, облетел его коренастую фигуру, словно насмехаясь над карликовой тенью, чтобы затем взмыть наравне с чайками и через несколько минут затеряться вдали, в направлении неясного, чуждого берега.
Он едва не поймал листок, однако ему помешали громыхнувшие у него за спиной выстрелы. Учитывая свою безумную работу, Луисардо первым делом подумал, что явились за ним. И с привычной ловкостью, используя мою доску как щит, укрылся за ней, визгливо крикнув мне: «Пригнись, малявка!» Но я не мог повиноваться приказу. Ноги не слушались меня, ступни взмокли от страха.
Помню, это было в сентябре, в самом начале праздника. В тот день, когда статую Святой Покровительницы переносили из часовни в церковь на Кальсаде. И что поэтому в городке яблоку негде было упасть, а ветер-левантинец доносил праздничную разноголосицу до самой Калеты. И еще я помню бурю, которая, припадая к земле, стирала грани вечера и размывала очертания волнореза. И что Луисардо разъезжал, продавая зелье, и у него оставалось только две порции, потому как, всякому известно, летом все уходит в момент — так-то, малявка. Это было время тучных коров, я гонял на своей доске по волнам прибоя и как раз оказался в Мирамаре, когда различил вдали его мотоцикл. Таратайку, зарегистрированную в Барбате, которая показалась мне еще более раздолбанной, чем обычно. Товар у него был заныкан у черта на рогах, в самой Калете, не подкопаешься. Само собой, Луисардо держался поблизости, на своем всегдашнем месте, радом с большими бараками для топляков,которые переплывали через Пролив. Кто такие топляки, объясню потом, а пока не будем отвлекаться. Я уже говорил, что был праздник и народ подымался спозаранку с «пожарчиками» внутри — так в наших краях мы
В знак приветствия он потрепал меня по щеке и предложил перекурить. Зелье у него было высшего качества, дым получался густой, причудливо извивавшийся в темнеющем воздухе, он щекотал легкие и заставлял глаза блестеть. Однако я сел рядом не столько чтобы курнуть, сколько чтобы разговорить Луисардо. Я хотел, чтобы он рассказал мне последнюю, самую свежую городскую байку. Мне надо было знать, какая доля правды содержится в том, что рассказывают о Милагрос, и прежде всего — какая доля лжи. Никто не мог справиться с этим лучше, чем Луисардо, потому что Милагрос была его сестрой и люди постоянно о них судачили. Все как один твердили, что живут они душа в душу, а спят бок о бок. Короче, мне хотелось, чтобы Луисардо раскололся. Однако Луисардо притворялся, что пропускает мои вопросы мимо ушей, уходил от разговора и внимательно следил за выпорхнувшим из календаря листком, который вился в воздухе, выделывая пируэты, потом взмыл к небу и спланировал на голову святого — малопристойной фигуры, которая, чтобы моряки не терялись в море, венчала вход и благословляла выход из порта. Вот чем занимался Луисардо, когда послышались выстрелы.
Будь Луисардо блаженным, он бы подумал, что смерть путешественника — еще одно совпадение, которое приготовил ему дьявол. Но Луисардо не был блаженным, и мне тоже вскоре предстояло навсегда утратить невинность. В тот вечер я обнаружил, что умирают с открытыми глазами и что невинность — грех, особенно тяжкий, когда ее теряют. Поэтому и прибытие путешественника в Тарифу было скорее первопричиной,чем случайностью,так же как и его смерть, которую я видел совсем рядом. Я закрываю глаза и вижу кошек, заметавшихся после первых выстрелов, и путешественника, который, загребая руками, царапает ветер, прежде чем рухнуть. И я вижу, как его тело бьется на пристани, словно только что пойманный хурель. Прежде чем он успел узреть мир иной, на его губах выступила кровавая пена, смешанная с богохульствами. Затем наступила тишина; яростная тишина, которая длилась века и которую не могли осквернить ни вой парома, ни писклявые истерические крики иностранок, которые приехали на разноцветных грузовичках в мокрых бикини и с жирно накрашенными ртами. И я тоже не мог нарушить ее, меня вдруг стало беспокоить, как прозвучит мой голос, когда я открою рот. Но до того как приехали журналисты и жандармы, как птички, слетающиеся за своей порцией дождевых червей, я расскажу, как все случилось. И хотя следователь запишет в своем протоколе, что смерть путешественника наступила вследствие третьего выстрела, насквозь пробившего правую сонную артерию, я точно знаю, что смертоносные пули застряли в кожных покровах его памяти. Но не будем заходить так далеко.
Луисардо был ребенком, которого боги, наверняка чтобы скоротать время, наделили тем, что мы, смертные, называем «докторским глазом», особенность которого заключается в том, что стоит ему смутно завидеть незнакомца, как у него уже готов его рентгеновский снимок. Из чего следует, что Луисардо рассматривал людей как игрушки, созданные ему на потеху. С неизлечимой склонностью к разного рода выдумкам он выбирал в жертву любого, кто чем-либо привлек его внимание, и, в мгновение ока выбив у него из-под ног почву настоящего, отправлял в путь — пленником своей судьбы и тени. Он воображал своего персонажа на улице, кишащей опасностями, или, к примеру, на кофейной плантации, по которой бродят сочащиеся патокой полуголые туземки. Луисардо устраивал ловушки в кроссворде жизни, отметая правила расхожей морали, не обращая внимания на красный свет семафора и пешеходные переходы, молнии и автоматические замки. Щелк. Он выбирал человека из толпы и снаряжал в дорогу, обув в башмаки со скрипом, которые всегда кажутся новенькими. И таким манером заводил его в туннель предполагаемого времени, где минуты могут тянуться, как дни, а ночи укладываются в пару слов.