Когда мы были детьми
Шрифт:
Толпы гудят на разные голоса. Одни угрожающе ворчат, источая недоверие и опасность, словно огромный сторожевой пес. Такие толпы ждут лишь предлога для того, чтобы, оборвав бесполезное рычание, бросится вперед – рвать, мять и крушить. Другие гудят праздно и беспечно. Их беззаботный трубный голос сплетается из тысяч голосов, осведомляющихся о том, как прошли выходные, предлагающих еду и питье, флиртующих, интересующихся планами и обсуждающих знакомых. Третьи вообще не гудят – они откликаются на призывы. Дружно, мощно, разевая рты только по команде и исторгая
Толпа, собравшаяся на Севильской площади, гудела с любопытством и нетерпением. Вначале все глаза были направлены в центр площади – туда, где окруженный цепью неподвижных крепких фигур, возвышался деревянный столб. Но час спустя жадное внимание ослабло. Толпа была недовольна.
– Никак случилось что.
– Да что там могло случиться – время еще не пришло.
– Святые отцы знают что делают. Раз не начинают – значит надо.
– Неуж, помер?
– Не-е… вчера жив еще был.
– Припекать-то начало. А я шляпу дома оставил.
– Ничего, ему больше припечет.
– Как пить дать – огонь, говорят, медленный.
– Ну-у? Медленный? Сколько продержится интересно
– А это уж как повезет. Вот громко ль кричать будет?
– И будет ли?
– Будет, будет. Все кричат.
– Ну не скажи. Когда прошлым летом на королевской свадьбе жгли, еретик один ни слова не сказал. Уж пузыри на полтела были, а все молчал. Только под конец стонать начал, люди сказывали.
– Вот таких жечь и надобно.
– Это уж точно. В них самое зло.
– Шляпу я дома оставил, вот беда-то. Думал, быстро обернусь. И сынишка стоять устал.
– А громко ль кричать будет? Стоим ведь далеко.
– А вы, сеньор, что скажете?
Высокий человек в не по моде длинном плаще прервал разговор со своим спутником и вполоборота посмотрел на коренастую фигуру в красном кафтане.
– Я полагаю, – сказал он, обнаруживая несвойственное уроженцам Севильи мягкое произношение, – что осужденный будет кричать громко. И долго. Ветер сегодня отдыхает, а еретик, как говорят, не сильнее духом, чем любой из нас. Так что, мясник, услышишь ты достаточно.
И он равнодушно отвернулся.
– Высокородный, – с уважением протянул мясник, поворачиваясь к соседу. – Слышь, говорит как?
Сосед, худой словно щепка, крестьянин согласно кивнул, прижимая к себе скучающего мальчонку лет шести.
– Не из наших краев, видать. Говор-то неместный.
Он посмотрел вверх и тоскливо прибавил:
– А я шляпу дома забыл.
– Ты лучше поменьше язык чеши с этим нездешним, – свистнул под ухом мясника чей-то голос. – Нехорошие он вещи говорит. Опасные. Честных христиан с паршивым еретиком ровняет.
Мясник опасливо глянул вправо, уперся взглядом в человека с ног до головы одетого в черное и немедленно, словно делаясь меньше ростом, виновато забормотал:
– Да я ничего… Не знаю я его… Только и спросил-то… А ровнять никого ни с кем не ровнял. Высокородный сказал – с него и спрос. А я только вчера святой деве жертвовал. Первый раз его вижу. Не знаю я его…
– Вот и не знай, – тихо раздалось в ответ. – Всякое ведь бывает.
– Не знаю, не знаю… – увел голову в плечи мясник.
– Ну вот, опять, – укоризненно сказал человеку в плаще его спутник. – Вечные приключения. Мы же сюда пришли с какой-то целью.
– Цель всегда одна, – вполголоса проговорил человек в плаще, задумчиво глядя на столб. – Только бесполезно все это, дон Диего. Бесполезно, глупо и что самое главное, уже полчаса как скучно.
Приземистый дон Диего, выглядевший лет на двадцать старше своего собеседника укоризненно покачал головой.
– Бесполезность определяется лишь вашим отношением к делу. Главное…
Что именно он считал главным, так и осталось неясно – толпа заволновалась. "Идут! Идут!" – возбужденно зашелестело вокруг на все голоса. И точно: разрезая людское море, под звуки траурного церковного гимна, на площадь медленно входила процессия. Впереди медленно перебирая ногами, вышагивали мощные кони "родственников инквизиции". Сидящие на них всадники зорко вглядывались в лица людей, очевидно, пытаясь разглядеть малейшие признаки недовольства или сострадания. Торжественно под напором легкого ветра колыхалась тяжелая черная материя штандартов. "Пока-айся… Пока-а-айся, грешник…" – уныло тянули монахи. А между ними, опустив голову и спотыкаясь на каждом шагу, медленно брел осужденный. Черти покрывавшие его санбенито скалились в толпу, искривляясь вместе со складками одежды в такт шагам. Традиционная зеленая свеча в руке и толстая веревка на шее дополняли привычный образ.
– Ослаб, еретик, ослаб… – сказал кто-то неподалеку от дона Диего. – А ты не греши.
– Папа, а еретик плохой, да? – громко спросил сын крестьянина.
– Плохой, плохой, – испуганно и торопливо заговорил тот, озираясь по сторонам и прижимая вихрастую голову мальчишки к свому бедру. – Хуже не бывает. Я тебе дома сколько раз говорил, что еретики – враги веры истинной. Хуже разбойников. Вчера еще, помнишь? Каждый день ведь дома говорим…
Человек в плаще обернулся и с некоторым интересом посмотрел на крестьянина. Под спокойным взглядом серых глаз тот совсем разнервничался и уже почти шепотом повторил:
– Дома говорим… Каждый день, сеньор. Каждый божий день.
– Вижу, – ответил сероглазый, поворачиваясь в сторону процессии.
– Бесполезно, дон Диего, бесполезно, – сказал он минут двадцать спустя, когда осужденный уже сидел на грубой деревянной скамье позора возле эшафота. – Опять то же самое. И эта латынь… Они ведь даже не понимают, о чем он говорит.
Над площадью разносился тренированный голос инквизитора. Монотонные латинские фразы шли нескончаемым потоком. На лицах людей застыло выражение напряженного внимания. Как обычно после грозной проповеди на испанском следовал приговор на латыни, и большинство с трудом улавливало смысл. Наконец, приговор был завершен, и сгорбленная фигура осужденного двинулась к столбу в окружении монахов.