Когда мы состаримся
Шрифт:
— Брысь! — прикрикнул я на злокозненное животное, которое, хотя тоже принадлежало к иноязычному племени, видно, прекрасно меня поняло, ибо мигом обратилось в бегство, спрыгнув со стола.
Курносая малышка тоже обиделась, чувствительно мне отомстив: перешла к нашей бабушке и стала ластиться к ней, руки целовать. Потом забралась даже на колени и, повернувшись спиной ко мне, изредка озиралась: встретит мой взгляд — и опять отвернётся капризно, чтобы нарочно задеть.
Вот курносый чертёнок!
Ещё и бабушку отбивает прямо на моих глазах.
Но
Сказать по правде, только потому, что хотелось посмотреть, как далеко зайдёт её дерзость.
И потом, я гораздо больше был поглощён бесплодными усилиями уразуметь хоть что-нибудь из протекавшей при мне беседы на другом языке. Желание, присущее всякому, в ком есть хоть капелька любопытства, которое, однако, не удовлетворялось.
Одно моё умозаключение оказалось тем не менее близким к истине.
Слуха моего часто касалось имя «Генрих». Так звали папу Фромма, но он и сам поминал это имя. Значит, это не кто иной, как его сын. Бабка говорила о нём в тоне сожаления, папа Фромм давал свои пояснения, напротив, с сурово непреклонным видом, пересыпая их словечками вроде: «просодия», «пенсум», «лябор», «вокабуляриум» [22] и прочими общеизвестными из кухонной латыни. Они — и такие, как «secunda», «tertia», «carcer», [23] — служили мне достаточно осязаемой путеводной нитью, чтобы определить на их основании состав преступления. Собрат мой Генрих не выйдет к ужину, так как не выучил уроков, и останется в заточении, пока не облегчит означенной участи усвоением всех тех неудобоваримых названий, которые носило великое множество предметов на давным-давно уже мёртвом языке.
22
Размер, урок, работа, словарь (лат).
23
Двойка, тройка, карцер (лат.).
Бедный Генрих!
Для меня всегда было невыносимо знать, что кто-то голодает. Тем более ещё в наказание. Можно понять, если в сердцах прибьют, но хладнокровно морить голодом, терзать не только душу, но и плоть, обрекая на единоборство с собственным организмом, — это мне казалось верхом жестокости.
Приняв всё это в соображение, я рассудил, что отнюдь не повредит унести с собой один из тех славных крендельков, которые норовила всучить мне моя назойливая знакомица.
И, выждав, когда никто не смотрел, благополучно препроводил крендель в карман.
Благополучно? Вовсе нет; но спохватился я, лишь когда курносая негодница рассмеялась, оборотясь на меня. Она, правда, сразу прикрыла рот рукой, но всё лукаво косилась, хихикая в кулак.
Что это она? Вообразила, может быть, что я робок только за столом, а есть очень даже горазд?
Ой, как мне стыдно стало!
И страх мой ещё больше возрос при виде того, как гросмама оглядела блюдо, потом все тарелки, потом опять посмотрела на блюдо; подняла глаза на потолок, словно считая в уме, и со значением покачала головой.
Как было не понять этой немой сцены? Прикинула, сколько было кренделей, сколько осталось. Сложила, вычла. Одного не хватает. Куда мог подеваться? Ну, пойдёт теперь разбирательство, накинутся инквизиторы, отыщут у меня, вот позор-то, вовек не смоешь.
С минуты на минуту я ждал, что неугомонная вертушка укажет на меня своим бойким пальчиком: «Вон крендель, у него в кармане!»
Вот уже ко мне подлетела, и все — папа Фромм, мама, гросмама — устремили на меня вопросительные взгляды, будто предъявляя свой непонятный, но недвусмысленно грозный счёт. А брат с бабушкой даже не думают помочь мне, объяснить, в чём дело.
Вместо этого она, непоседа, повторила их же вопрос, дополнив пантомимой: сложила ладошки вместе и, склонив на них голову, прикрыла глаза.
Ах, они, значит, спрашивают, не пора ли мне спать?
Удивительно, до чего сообразительно это несносное создание, всё ухитрилась мне растолковать.
Вопрос был как нельзя более кстати. Я вздохнул с облегчением.
«Хорошо, — дал я себе обещание, — не буду больше её курносым бесёнком называть».
Бабушка разрешила мне идти; Фанничка, дескать, тебя проводит, будете спать вместе с Генрихом. Я всем по очереди поцеловал руку — вплоть до Фанни, так был смущён и растерян. И она, негодная, меня даже не остановила, только потом посмеялась.
Эта девица словно нарочно взялась мне досаждать.
Взяла свечу и велела следовать за ней: она, мол, доведёт.
Я наконец послушался.
Но не дошли мы и до конца коридора, как сквозняк задул свечу.
Мы остались впотьмах: лестницу здесь не имели обыкновения освещать. Только откуда-то снизу, из подвала, вероятно, из пекарни, ложился на стену багровый отсвет. Но и тот исчез, едва мы миновали коридор.
Фанни, смеясь, попыталась раздуть тлеющий свечкой фитилёк, но безуспешно. Тогда, поставив подсвечник на пол, она подхватила меня под руку, давая понять, что и так доведёт, и, не дожидаясь согласия, потащила за собой в полной темноте.
Сначала она приговаривала что-то мне в ободрение, потом стада напевать, думая, что так скорее ободрит, нащупывая между тем руками щеколды, а ногами — ступеньки.
У меня же одно было на уме: ну, сейчас заведёт эта коварная проказница в какой-нибудь мучной амбар и запрет там на всю ночь. Или столкнёт куда-нибудь, я провалюсь — и окажусь в квашне, в тесте по горло. С неё всё станется!
Бедная, добрая, милая Фанни! Какие поклёпы возводил я на тебя, как злобствовал, когда мы впервые встретились… а как-то взглянем друг на дружку потом, когда состаримся?..