Когда мы состаримся
Шрифт:
Подойдя к ней, Лоранд стал что-то объяснять шёпотом. Я не слышал что, но ясно видел, как он глазами указывает на меня.
Бабушка то кивала утвердительно, то неодобрительно качала головой, потом, подойдя ко мне, заключила моё лицо в свои руки и долго вглядывалась.
— Вот в точности таким же был он в детстве, — пролепетала она и, рухнув на пол, залилась слезами.
Брат схватил меня за руку и увлёк в четвёртую комнату.
Там стоял гроб. Без крышки, но во всю длину покрытый пеленой.
У меня по сю пору недостаёт сил описывать гроб, в котором лежал мой отец.
Лишь старая служанка сидела в комнате, больше у гроба никого не было.
Брат прижал меня к себе, и так, замерев, мы простояли долго, будто сами — вместе со всем окружающим — вдруг перестали существовать.
Потом брат сказал:
— Ну, поцелуй у папы руку, и пойдём.
Я повиновался. Он приподнял покров; выглянули сложенные вместе кисти рук, белые, как воск. Трудно было узнать в них прежние большие, мужественные, в кольцах с печатками на сильных пальцах, — кольцах, которыми я столько, бывало, играл в раннем детстве, снимая и надевая, разглядывая герб.
Я поцеловал обе руки, и мне стало легко, хорошо.
С немой мольбой посмотрел я на брата, как бы спрашивая, нельзя ли приложиться к щеке. Он перехватил мой взгляд и увлёк прочь.
— Идём! Незачем здесь больше оставаться!
И мне стало так больно, тяжело!
Брат велел мне подождать у себя в комнате, пока он не наймёт извозчиков, которые нас отвезут.
— Отвезут? Куда?
— В деревню. Ты здесь побудь, никуда не выходи!
И даже запер дверь снаружи на ключ.
Опять было над чем призадуматься. Зачем теперь в деревню, когда отец мёртвый? И почему нельзя до тех пор из комнаты выходить? Почему не навестит никто из знакомых, а все прохожие странно так перешёптываются? И почему по такому важному, известному всем покойнику не звонят?
Всё это привело меня в полное замешательство: ни на один вопрос не находилось ответа. И никто не шёл, у кого можно бы спросить.
Наконец, как мне показалось, много времени спустя — а может, по прошествии всего нескольких десятков минут — мимо оконца, выходящего в коридор, просеменила старушка-служанка, которая сидела перед тем у гроба. Наверно, сменилась с кем-нибудь.
— Тётя Жужи! — окликнул я её через окошко. — Подойдите-ка сюда!
— Чего тебе, славный мой?
— Тётя Жужи, скажите мне по правде, почему мне нельзя папеньку в лоб или в щёку поцеловать?
— Что это вы, Деже, какой дурачок. Да у него бедняги, и головы-то нет, — с циническим равнодушием пожала старуха плечами.
Я не осмелился передать вернувшемуся за мной брату, что узнал у старой Жужи.
Сказал только, что мне холодно, в ответ на его вопрос, почему я так дрожу.
Он укрыл меня своим плащом, и мы пошли садиться.
Я спросил, где бабушка. Он сказал, что она поедет сзади. Мы устроились в передней пролётке вдвоём. Другая пока стояла в воротах.
Мне всё это казалось сном. Уныло моросящий дождь, отступающие назад дома, любопытные, выглядывавшие из окон, знакомый прохожий, который таращился на нас, забывая поздороваться, — всё словно таило немой вопрос: как это отец у мальчиков оказался без головы? А дальше, по окраинам, потянулись длинные ряды тополей, которые качали верхушками на ветру, будто в безрадостном, тяжком раздумье. И речка под мостом журчала, точно затверживая про себя вверенную ей великую и никем пока не разгаданную тайну: почему это у иных покойников не бывает головы?
Меня так и подмывало, до головокружения искушало задать брату этот жуткий вопрос. «Смотри, как бы чёрт не толкнул», — говаривают у нас детям, которые держат нож слишком близко у глаз или заглядывают вниз с высокого моста. Так и я с этим вопросом: нож в руке, остриё у самого сердца, сижу высоко над стремниной, и что-то словно подталкивает — вонзи, кинься вниз. Но хватило духу удержаться.
За всю дорогу мы ничего друг другу не сказали.
Добравшись до своего сельского пристанища, повстречали мы нашего домашнего врача, который сообщил, что матери хуже и нам лучше оставаться у себя в комнате, не показываться ей на глаза, это лишь усугубит её недуг.
Через два часа приехала и бабушка.
Приезд её вызвал возбуждённые пересуды вполголоса; в доме словно готовились к чему-то очень важному, о чём, однако, не следует всем знать. Пообедали второпях и раньше обычного, но кусок не шёл в рот, так было всё странно и непривычно. Брат опять стал тихонько переговариваться с бабушкой. Насколько можно было догадаться по отдельным словам, речь шла о том, брать ли с собой ружьё. Лоранд хотел взять, бабушка противилась. Наконец согласились, что ружьё и патроны возьмёт, но без нужды заряжать не будет.
Я слонялся тем временем по комнатам. У всех находились дела поважнее, нежели мною заниматься.
Ближе к вечеру, при виде брата, собирающегося уходить, терпение моё иссякло.
— Возьми меня с собой! — воскликнул я в крайнем отчаянии.
— Но ты ведь даже не знаешь, куда я собираюсь.
— Всё равно куда, только возьми, не могу я один тут оставаться.
— Сейчас спрошу у бабушки.
— Хорошо, только плащ и палку захвати, — вернулся он.
Вскинув ружьё на плечо, брат крикнул собаку.
«Это что же, — опять стала меня донимать прежняя мучительная мысль, — отец умер, а мы на охоту, с бабушкиного согласия, как будто ничего не случилось?»
Шли мы низом, за огородами, вдоль глинищ; Лоранд, по всей видимости, выбирал такую дорогу, где нам никто не встретится. Легаша он не спускал с поводка, чтобы не забежал куда-нибудь.
Долго петляли мы по кукурузникам, по кустарнику, и брат ни разу даже не подумал снять ружьё с плеча; шёл, опустив голову и одёргивая собаку, тянувшую то в одну, то в другую сторону.
От деревни мы уже порядком удалились.
И я устал порядком, но о возвращении даже не обмолвился, готовый идти хоть на край света.
Смеркалось, когда мы оказались в небольшой липовой роще. Там решили передохнуть и присели рядышком на срубленный ствол.
Брат предложил перекусить и достал из сумки захваченный для меня кусок жаркого. Я ужасно обиделся: думает, у меня еда на уме! Тогда он отдал мясо собаке; легаш утащил его в кусты и запрятал там в сухой листве. Ему тоже было не до еды.