Когда приходит Андж
Шрифт:
— Он там, внизу, — послышался чей-то сухой голос.
— Сейчас-сейчас, — ободряюще откликнулся другой.
— Внимание, отодвиньте поезд! — произнес кто-то в мегафон, над головой лязгнуло и потащилось.
Стаканский узнал станцию «Динамо», на платформе стояло несколько онцов, они улыбались, помогая ему подняться, поезд торжествующе прогудел и зачухал, это был грузовой поезд, с балластом из огромных колес в кузове.
Его приволокли в отделение, где было ужасающе светло.
— Начнем, пожалуй, — сказал следователь, маленький, лысенький, с угрюмым выражением лица.
— Был в нетрезвом виде, — прочитал он, выкрикивал
— Это не тот, — тихо сказал онец, стоявший за спиной.
— Задержан в метро, — прочитал следователь по другой бумажке, — нецензурно выражался, приставал к девушкам…
— Это он, — тихо сказал онец за спиной и ребром ладони ударил Стаканского по шее.
— Умный, наверно, — пошутил следователь и, перегнувшись через стол, ткнул Стаканского в щеку пером, Стаканский откинулся навзничь, тогда смекалистый онец схватил его за кадык и больно сжал, Стаканский неожиданно пукнул, сержант, полный искреннего возмущения, сшиб его с табурета и принялся топтать ногами. Разъятым на части зрением Стаканский увидел, как следователь проворно запихивает в большой белый валенок — также белый — силикатный кирпич…
Он очнулся в машине, совершенно больной. В окошке бешено неслись листья и стволы, инстинкт подсказывал, что лучше не шевелиться — так поступает мудрый жук-притворяшка.
— Неохота копать, — вяло заметил сержант.
— Мне кажется, Вселенная все-таки конечна, — пробормотал шофер, вероятно, продолжая давний разговор.
— Вот-вот, — оживился сержант. — Если бы она была бесконечна, то и жизь была бы бессмысленна…
— Недавно я прочитал роман, — многозначительно проговорил шофер. — Это был очень странный роман. Его автор ненавидел врачей. Врачи, по его мнению, были убийцами, врагами народа… Он до того, я слышал, ненавидел врачей, что даже хотел всех кегебистов в романе заменить на врачей, да не вышло… Всех не перебьешь!
Машина резко остановилась, как бы о невидимую упругую преграду, оба оценивающе посмотрели на труп.
— Земля мерзлая, — сказал сержант, — а мы позабыли кирку.
— Может лучше на свалку, как того? — предложил шофер и, не дожидаясь ответа, вывернул руль. Через полчаса машина остановилась посреди безбрежной, местами дымящейся, зловонной свалки, Стаканского вытащили на волю, засунули в картонную коробку, плеснули сверху стакан бензина.
— Может, проломить ему череп? — сказал сержант.
— Пошел он в жопу, — ответил шофер и бросил спичку.
Машина развернулась и уехала, внезапно хлынул дождь и погасил пламя. Стаканский выбрался, кашляя, из кучи мусора. Вернувшись домой, он успокоил ожоги растительным маслом.
— Я не люблю тебя, — печатал ночью отец. Стаканский невнимательно вслушивался, реагируя фалангами пальцев.
— Я вообще давно не способен любить, но если ты уверена, что тебя хватит на нас обоих, я готов согласиться на эту приятную авантюру. Ах, Анжела, рано или поздно ты поймешь: нас связывает лишь сексуальность, и ты видишь во мне лишь объект приложения своей неумеренной страсти, от которой дрожит земля, как от шагов чудовища, ты, женщина!
Впрочем, меня устраивает такой вариант, буду с тобой до конца честен. Дерзкая, если ты выйдешь за него замуж, это будет столь же безнравственно, сколь и головокружительно, целую тебя, радость моя, последняя, добавлю, радость!
— Анжела сложила листок, разорвала на мелкие кусочки, возведя его в квадрат, и сдула с ладони. Любовь ее рассыпалась, — продолжал отец, переходя в другой план. — Она упала на свою узкую казенную кровать, рассыпав чудесные волосы на подушке, — отец заменил «рассыпав» на «разливая». — Она плакала навзрыд по своей уходящей любви, ей было горько, что ее больше не будет и будут другие, незнакомые, но все же возвращалась отроческая мечта о многих, борющихся за ее любовь, как за место у ног королевы.
— Перестань, — говорила с соседней койки мышь, замолчи, дура! — вдруг закричала она, и последнее наконец подействовало: Анжела замерла на всхлипе, соединив острые лопатки.
Все это было так подло, так неестественно — эта прямая переделка жизни в литературу, «другой, совсем новый роман», это была гнусная клевета на женщину, которую Стаканский любил, и он чувствовал ревность за те подробности ее жизни, которые отец выведал у нее, высосав ее душу, словно какой-то зловещий паук — о ее комнате, о людях, ее окружавших, — но слушать это было все-таки величайшим наслаждением:
— Ты еще очень маленькая девочка, — продолжала Мышь, закуривая, — и не понимаешь, что первый условен, он — нереален. Это просто человек, совершающий операцию. Это доктор. Он должен быть квалифицированным и не более того. Есть целая порода таких докторов, их обычно очень любят недалекие девочки. Они притягивают к себе, что твоя телепатия, и ловят вас на крючок, в буквальном смысле, хи-хи…
Мышь истерически засмеялась, откинувшись на подушку с хорошо дымящей сигаретой в руке. Анжеле тоже захотелось курить, вдруг она почувствовала что-то колкое внизу живота и, спохватившись в тапочки, кинулась вон из комнаты. Боль в паху сделалась невыносимой, Анжела едва добежала до туалета, заперлась в кабинке и в этот момент конус Мэлора, медленно вращаясь, навсегда исторгся из нее… Анжелу долго и болезненно рвало желчью, потом, кутаясь в халат, она шла по коридору, из дверей выглядывали люди, показывали на нее средними пальцами, будто римляне, лица остро и зубасто улыбались навстречу.
Придя домой и сев на кровать, она вдруг сказала себе, что Мэлора больше нет, и тут впервые за много недель почувствовала на себе свое собственное лицо. Облик Мэлора соскользнул с него, как маска. Анжела быстро поднесла к глазам руки — свои! Глянула в зеркало — батюшки! — вместо греческого, от избытка энергии дышащего Мэлора, увидела — такую же дышащую — себя.
Анжела подпрыгнула на месте, схватила себя за пятки и, перевернувшись, шлепнулась на пол: высоко вверх взлетели волосы — длинные, золотые, ее. Откинувшись, улыбкой выбросила в зенит одно лишь слово:
— Я!
18
В последний день, почему-то именно в полночь, послышалась ключевая возня в прихожей, затем корректный нежелательный стук. Стаканский машинально огляделся: прятать было нечего. Отец вошел, как из-за кулис на сцену, откидывая назад седую шевелюру. Руки были перегружены трехдневной почтой.
— Это очень хорошо, — заметил он. — очень! — уточняюще указав на самое несчастное место в работе, которое превращало ее из шедевра в ученический плевок и одновременно — не могло не существовать. «Венеция» — называлась эта картина, она изображала залитую водой Манежную площадь, полузатонувшие автомобили, каких-то бородатых плотовиков…