Когда рушатся троны...
Шрифт:
Содрогнулся Адриан, представляя, боясь представить себе Мата-Гей холодную, вчера еще гибкую, как лиану, сегодня — закостеневшую, с изуродованным лицом, размозженным черепом. Да, да, в автомобильных катастрофах это неизбежно… Адриан видел их несколько во время войны…
Им овладела физическая слабость, — это пройдет. А пока, пока нехорошо… Вяло так, беспомощно…
Овладев собой, оправившись, он помчится туда, на рю Лисбонн, чтобы узнать у черной Кэт все-все… Все подробности…
Вошел Бузни, успевший прочесть «Main». Вошел осторожно и тихо, как к больному. И хотя он
— Ваше Величество сегодня не будет работать?..
Адриан молча взглянул на него и, молча кивнув, отвел взгляд. Бузни вышел.
Спустя минут сорок, мать, войдя к сыну, застала его таким же, каким застал Бузни.
Маргарета успела оплакать Сережу, успела взять себя в руки, освежить лицо и спустилась к Адриану.
Увидев его тяжко задумчивым, горестным, она ощутила прилив нежности, какой еще никогда не было по отношению к сыну.
Мягко взяв голову сына в обе руки, она прижала ее к своей груди.
— Что с тобой?
Вместо всякого ответа, Адриан, не меняя позы, обнял мать за талию и еще сильней прижался лицом к ее груди.
— А ты знаешь, этот молодой скульптор! Его уже нет. Он покончил с собой… — у нее духу не хватило сказать «повесился».
— Да! — только и было ответом.
Это безучастие сына, всегда внимательного, чуткого, даже совсем к посторонним людям, не изумило королеву. Она истолковала это правильно: значит, у самого Адриана слишком мрачно и тяжело на сердце, если он так отнесся.
Надо развлечь его, дать другое направление мыслям, задеть в нем самое близкое, свое, родное.
Лаская его голову, она сказала:
— А у нас, в горах, восстание ширится… И знаешь, кто едва ли не главный и нерв, и душа, и мозг? Зита! Маленькая Зита!..
Адриан, встрепенувшись и взяв ее руки, почти с гневом воскликнул:
— Мама, раз навсегда… Умоляю вас, не говорите мне об этой женщине…
— Выслушай меня!..
— Мама…
— Ты должен выслушать!.. Сядем. Не перебивай меня, будь терпелив.
Он подвинул ей кресло и сел сам, готовый слушать, но предубежденный, решивший, что матери не переубедить его. Маргарета не сразу начала, обдумывая каждое слово.
— Мне это нелегко говорить… Я виновата, очень виновата и перед тобой, и еще больше — перед ней… Но другого выхода не было… Пришлось пожертвовать личным чувством во имя династических интересов… И ты никогда не узнал бы правду, если бы не овдовел… Но теперь, когда ты свободен, я тебе скажу все. Зита перед тобой чиста и боготворит тебя больше прежнего. Да, да, ты сейчас убедишься! — поспешила мать, увидя на лице сына горькую, недоверчивую улыбку. — Я не встречала еще такой героини, как Зита, способной на самое крайнее самопожертвование. Зита знала: у тебя не хватит решимости порвать с ней, чтобы жениться на Памеле. Надо было так сделать, чтобы ты разлюбил ее, Зиту. Даже больше, почувствовал к ней отвращение. И сознательно, с истерзанной, окровавленной душой, взошла эта маленькая Зита на жертвенный алтарь. Она хотела убедить тебя в своем романе с этим… этим Абарбанелем. В действительности же не только никакого романа не было,
Адриан хотел возразить, но ограничился нетерпеливым жестом.
— Зита по отношению к тебе и к своей любви осталась такой же чистой и светлой. Но разве не убедительней всего ее прямо титаническая работа сейчас над тем, чтобы вернуть тебе утраченную корону. Не только символически вернуть, а и в самом прямом значении слова. Ей удалось похитить и увезти в горы с помощью Друди обе короны пандурской династии. Не будь Зиты, большевики продали бы их в музей какого-нибудь американца.
Оживившийся, просветленный, Адриан, порывисто бросившись перед матерью на колени, спросил:
— Мама, откуда вы все это знаете?
— От самой Зиты, — ответила с торжествующей улыбкой Маргарета. — Я с ней все время в переписке…
27. ПОДСЛУШАННЫЙ РАЗГОВОР
Калибанов со своим бритым лицом жокея после двух-трех месяцев манежа приобрел совсем берейторский вид. Сухой, сбитый весь, маленький, он ходил в желтых галифе, подшитых кожаными леями, в невысоких мягких сапогах, носил клетчатую кепку и не разлучался со стеком.
Зарабатывал Калибанов недурно, и хватало не только на жизнь, а еще и угостить обедом или завтраком какого-нибудь всплывшего вдруг в Париже друга-приятеля по славной отечественной коннице.
Вот и сегодня, в воскресенье, день-другой спустя после трагической гибели Сережи и Мата-Гей, угощал Калибанов полковника Павловского.
Да, в недавнем прошлом он был блестящим офицером Лубенского гусарского полка. В его же эскадроне, кстати, отбывали воинскую повинность оба брата Сережи Ловицкого — Миша и Боря.
А теперь, теперь это — смуглый мужчина в потертом английском кителе, знавшем и Кубань, и взятие Царицына, и агонию Новороссийска, и героическую врангелиаду в Крыму. Теперь это давно не бритый человек, хлебнувший и голода, и нищеты, отчего лицо его стало похожим на печеное яблоко. Набедствовавшись в Париже, Павловский зацепился за какую-то шоколадную фабрику, где приходилось таскать и ворочать ящики и где платили пять франков в день, за вычетом воскресений.
И вот они оба, Павловский и Калибанов, однокашники — птенцы Елисаветградского кавалерийского училища, сидят на кожаном узеньком диванчике в каком-то подобии кабинетика. Именно — подобии… Справа и слева — вроде стеклянной, матовой, разрисованной всякой всячиной стены. Эти обе стены на высоте человеческого роста опускаются изогнутыми линиями к общему залу ресторана. Во всяком случае, впечатление ложи.
Гарсон поставил блюдо с закусками. Вернее, целый ассортимент миниатюрных блюд, каждое в виде трапеции. На этих «трапециях» — сардинки, масло, сыр, шпроты, корнишоны, колбаса, редиска.
— А за отсутствием очищенной, мы угостимся кальвадосом, — и Калибанов потребовал именно этот крепкий напиток, приятно обжигающий все нутро.
Гарсон, налив две рюмки, хотел унести бутылку и удивился, когда Калибанов попросил оставить ее.
Павловский, огрубевшими от физической работы пальцами, поднял рюмку.