Когда рушатся троны...
Шрифт:
Она вся ушла в одно: как он ее встретит, каким он будет сейчас?
Он встретил ее виноватый, смущенный, совсем не такой, как вчера. Что-то жалостливое было и в его чертах молодого орленка, и в кротких, бесконечно кротких глазах.
Он встретил ее, избегая прямого обращения.
— Я… я виноват перед вами… Я поступил очень дурно… Не знаю, простите ли вы меня после того, как я скажу… быть может, вы не захотите больше меня видеть… А я… я не могу не сказать…
— В чем же дело, дорогой мальчик? Я не допускаю, чтобы вы могли провиниться…
— Нет, нет, это не хорошо… Это меня мучит…
—
— Вчера после того… после того, как профессор… я… Ах, мне так стыдно… Ведь это же гадко, гадко! — и вспыхнул весь до корней волос горячим, густым румянцем. — Я потихоньку вышел за вами, проследил и узнал, кто вы… хотя, хотя я уже догадывался и без этого, но мне хотелось убедиться…
— И это все?
— Все! Но разве этого мало? Скажите, вы меня очень презираете? Очень? — с мольбой допытывался он, со слезами в голосе.
Она с нежностью провела рукой по его волосам.
— О, какое же вы еще дитя! Славное, милое… Успокойтесь! Если бы это вы сделали в самом начале, это было бы, пожалуй, нескромно. Хотя из тысячи так, наверное, сделало бы девятьсот девяносто девять. Но после того, как профессор Тунда разоблачил мое инкогнито… Успокойтесь же… Говорю вам от чистого сердца, говорю, как мать своему сыну, что ничего дурного в вашем поступке не вижу и отношусь к вам по-прежнему. Успокойтесь и — за работу! Надеюсь, оттого, что вы узнали, кто я, у вас не прошло желание лепить мой портрет? Тем более, почти нет знаменитого художника, которому не позировали бы те, кого называют «величествами» и «высочествами». А вы — несомненная знаменитость в будущем. Ведь так же?
Потупившись, стоял он и машинально мял в пальцах кусочек приготовленной для лепки сочно-оливкового цвета глины, жирной на вид и на ощупь.
Наконец, не поднимая глаз, он с усилием выжал из себя:
— Нет, я не могу… Не знаю… Может быть, потом, может быть… Но сейчас, сейчас руки мои как деревянные. Вы думаете, мне легко? Меня самого терзает, терзает…
— Но объясните же, почему? Почему? — допытывалась она с тоской. — Вы — артист, свободный и гордый, не могла же вас ошеломить эта новость? В вашем сознании, в ваших глазах я такой же осталась, какой и была… Да? Говорите же, да? — и он почувствовал свои большие руки в ее маленьких мягких руках, и эти маленькие мягкие руки требовали ответа.
— Не изменилось ничего… и в то же время… Я, я не могу выразить… Это чувство не поддается… Словом, я не могу… не могу, не могу! — с отчаянием повторял он. — Помните, на днях, когда я рассказывал о себе, я назвал себя уродом? Помните? Да, я — урод, я больной, сумасшедший. Я сам не знаю, что я такое! И не хочу знать, ибо это ужасно… То, что я узнал, кто вы, — это не главное, а лишь капля, дополнившая до краев чашу. Со мной это бывает… Ваша царственная внешность вдохновила меня. Налетел порыв, я с увлечением работал… И вот порыв этот выдохся, выдохся я сам и никуда не гожусь… Я буду лениться, хандрить, валяться по целым дням, и пройдет ли это через несколько дней, через полгода или никогда не пройдет, я сам не знаю, ничего не знаю…
— Друг мой, я вас понимаю, — задушевно начала Маргарета. — Вы — дитя революции, и, как дитя чуткое, вы надломлены всем этим кошмаром. Но нельзя же так! Нельзя!
— Да, вы правы!.. — вздохнул он. — Я так одинок, так одинок…
— А теперь вы не будете одиноки. Будете греться у нашего эмигрантского очага. Ведь мы — такие же эмигранты, как и вы, мой мальчик… Это сознание должно еще больше нас сблизить… Не будем откладывать, приходите завтра к восьми часам обедать. Будет профессор, будет один наш полковник. Он играет для кинематографа. Вы более опытный в этом деле, можете дать ему несколько советов… Словом, постараемся, чтобы вы не скучали. Придете?..
— Приду, — ответил он с какой-то безразличной покорностью.
24. БОЛЬНАЯ ДУША В ЗДОРОВОМ ТЕЛЕ
Королева почему-то уверена была, что Ловицкий не придет. Но ровно в восемь он уже входил в общую гостиную во втором этаже виллы, одетый в отлично сидящий, превосходно сшитый смокинг. Этот смокинг, да еще пиджачная пара от «братьев Сангвинетти» в Милане — все, что уцелело у юноши от богатого гардероба, заказанного ему синьором Гамерио, когда он играл светских молодых людей, графов и герцогов.
Увы, от всех этих фраков и визиток — даже и воспоминания не осталось! Все это за гроши покупали парижские старьевщики, когда не было на обед ни одного франка. Но смокинг уцелел, и Сережа произвел в нем впечатление титулованного итальянского барчука.
Скучающий, рассеянный, не растерянный, именно рассеянный вид. Вряд ли он успел разглядеть своих новых знакомых. Вряд ли успел почувствовать, как они сразу к нему отнеслись — тепло и просто. Да кроме теплоты и простоты была какая-то бережность. Со слов матери сын и дочь уже знали, что под этой здоровой, цветущей атлетической внешностью притаилась больная тоскующая душа и надлежит прикасаться к ней с особенной чуткостью.
В Лилиан, с ее сияющими глазами-звездами, уже проснулось желание «опекать» этого несчастного мальчика и путем ухода, чтения, успокоительных бесед вылечить, пробудить больную дремлющую душу.
Адриан как спортсмен, Джунга как силач, заинтересовались юным геркулесом в смокинге. Удалившись с ним в отгороженный китайскими ширмами чудесной артистической работы уголок, принялись его осматривать.
— Будьте добры, согните руку в локте! — просил Джунга. — Вот так… Ого!.. Ваше Величество, извольте убедиться, какие бицепсы и какое богатейшее предплечье! Маэстро, да вы сами вряд ли сознаете, какая у вас мускулатура! Вы, наверное, много уделяете ежедневной тренировке? Вы работаете тяжестями или гантелями?