Когда уходит человек
Шрифт:
— Все, теперь моя очередь!
Почти одновременно сверху раздался зычный бас:
— Илька, Лилька! Домой! Шо такоэ?..
Девочка отбросила черные косы назад и пошла к крыльцу, с любопытством оглянувшись на приехавших. Остальные тоже не спешили возвращаться к «классикам», но Ирма уже вошла и стояла напротив доски. Нейде — Шихов — Гортынский — Ганич — Бергман — Стейнхернгляссер — Зильбер — Бурте — Эгле — Строд.
Зеркало сверху слегка запылилось, словно облачко набежало: его давно не касалась тряпка тетушки Лаймы. Так, под слоем пыли, легче было недоумевать, отчего это офицер Национальной Гвардии пришел без формы, и что за очаровательная барышня держит его за руку? В это время лицом к зеркалу поворачивается… пожилая Ирма Строд; конечно, это она! — и медленно отводит прядь волос со лба, как делала всегда, а потом тем же неуловимым движением чуть-чуть
По лестнице спускается пожилая пара с собакой. Мужчина с седыми усами в одной руке держит поводок, в другой сетку с пустыми бутылками. Женщина приостанавливается у зеркала и поправляет круглую гребенку в волосах, но смотрит не на гребенку, а на зеркальное отражение стоящих людей. Дог нетерпеливо натягивает поводок, сетка задевает стенку, бутылки недовольно звякают, и старуха Севастьянова так же недовольно роняет:
— Проходной двор.
Вот и встретились с домом. На обветренном лице Ирмы видна морщинка, очень похожая на трещину в углу зеркала. Остается подняться наверх — вот их фамилия на доске, никто не стер; подняться и посмотреть… только взглянуть — на дверь, которую они закрыли за собой, уходя пятнадцать лет назад. Потом можно уезжать. Куда угодно, хоть бы и обратно в свой таежный поселок.
Именно так все и получилось бы, если бы из квартиры, которую до войны занимал дворник, не выскочила девочка в матросском костюме и с волосами до плеч. Она крикнула:
— Я мигом, тетушка Лайма!
И остановилась, виновато ахнув: незнакомый парень потирал ушибленный лоб.
— Ой! Я нечаянно…
Не выдержав, прыснула и рассмеялась стоящая рядом с парнем девчонка, примерно того же возраста, что она сама, решила Роберта. С ними была еще женщина, крепко державшая парня за плечо. Женщина повернулась к ней:
— Простите… Ян, дворник, здесь живет?
— Да! — не удивилась девочка, опасливо глянула на ушибленного, обернулась и прокричала: — Это к вам, дядюшка!
Внучка, догадалась Ирма. Ну да, у них сын был.
Роберта, сконфуженная и красная, помчалась в молочный магазин, дверь в квартиру дворника закрылась, и можно было только гадать, что за нею происходит.
Дом взбудоражен. Беззубая входная дверь по-соседски прошамкала поразительную новость подъезду — под большим секретом, разумеется. Подъезд удивился громко и гулко, сквозняк разнес новость по обеим лестницам, и началась форменная путаница. Это кто же вернулся, жена дантиста? Нет, то Лариса Ганич, они давно съехали, вот как соседний дом разбомбили. А вернулась госпожа Ирма, Ирма Строд, у нее муж в Национальной Гвардии служил. Стройный такой, высокий. Как же, как же, доносится с черной лестницы, помню: у них кухарка рыбу отменно готовила. Не-ет, не у них — рыбу на четвертом этаже готовили, а Ирма на пятом жила, мне ли не знать, гудит вентиляционная труба; как раз у госпожи Ганич. Не кухарка — золото; сейчас таких нету… Можно подумать, хоть какие-то есть, ехидничает черный ход; говорят, нашу дверь совсем заколотят, чтоб ходили только по одной лестнице. Да-а… мечтательно продолжает гудеть вентиляция, а как она запекала щуку, эта кухарка, в таких, помнится, маленьких горшочках, м-м-м… Поставит горшочек на тарелку — и несет трубочисту. Постойте-постойте: это какому же трубочисту? Известно какому — Каспару. Это которого потом?.. Ему, кому ж еще. Другие разве трубочисты? Так… одно название. Халтурщики, вставляет чердачное окно, халтурщики. Вот Каспар был…
Дом возбужден. Он окончательно проснулся. Они возвращаются, говорит дом. Привычно хлопает дверь шестой квартиры, с сожалением вспоминая, как доктор Ганич бесшумно закрывал ее по утрам, как днем выходила его жена, затворяла дверь и поднималась наверх, к своей приятельнице Ирме, которая сейчас сидит за столом у дворника, и — странно представить — они больше молчат, чем говорят. Лайме нельзя волноваться, ей нужен покой, и Роберта не позволяет ей суетиться.
Во дворе, под разросшимся каштаном, взрослый Эрик курит которую по счету папиросу. Какой двор стал маленький, снова и снова удивляется Эрик. Он видел, как легко Майка, его сестра, познакомилась с девочкой в матроске, и завидовал, что не умеет болтать так же непринужденно, как она; отчего-то очень хотелось, чтобы та вышла, хоть на минутку…
Они возвращаются, неторопливо шелестит каштан.
Возвра-ща-а-а-а-ют-ся, поскрипывает дверь погреба.
Возвра-возвра-возвращаются, свистит ветер на чердаке, запутываясь в чьих-то развешанных простынях.
Они возвращаются, подтверждает счастливый номер счастливого дома: двойка с облезшей позолотой стеснительно склоняет
Они возвращаются.
Нет, не все: никогда не вернутся Нейде — Гортынский — Стейнхернгляссер — Зильбер, с горечью шепчет доска; да и господин Мартин… Он даже имени своего не оставил, господин Мартин Баумейстер. Зеркало заволакивает тень. Никогда не вернется муж Леонеллы, господин Роберт Эгле; не вернется лейтенант Строд… Зато его жена с сыном и дочкой вернулись: они ушли втроем — и втроем вернулись. Когда Лайма вытирает зеркало, то исчезает пыль, но остается самое главное: отражения тех, кто ушел, остается — отпечатком, который сохранится навсегда. Иначе как объяснить, что зеркала со временем тускнеют?..
Девочки разговорились намного быстрее, чем Ирма с Леонеллой. Говорят, англичане для разгона беседуют о погоде, а вовсе не о прописке и не о политике. Погода стоит самая что ни на есть дачная, говорить о политике обе избегали; оставалась прописка. Да что толку говорить о том, чего нет и быть не может? В квартире прописаны совершенно другие люди, какой-то военный с женой, и хоть не живут, но квартира под бронью, что бы это ни означало. Не лает, не кусает, в дом не пускает. Говорилось о каком-то «квартирном отделе», куда непременно следовало пойти, о домоуправлении — там сохранилась домовая книга, где обозначена их прежняя прописка в квартире, ныне бронированной, словно речь шла о сейфе.
Пока Леонелла разливала кофе, Ирма незаметно разглядывала бывшую соседку — они с Ларисой частенько пытались угадать, сколько же ей лет на самом деле. Между окнами висел портрет, на котором была изображена Прекрасная Леонелла — да-да, вот эта все еще красивая женщина с кофейником в руках. Время не обманешь.
— Сливки? — спросила нынешняя Леонелла.
Ирма наклонила маленький кувшинчик и улыбнулась:
— А помните, как молочник по утрам?..
Оказывается, можно беседовать не только о погоде. Поговорили о детях, как обычно говорят далекие, давно не видевшиеся люди, когда разговор превращается в обмен банальностями: быстро летит время; вылитая мама, вылитый отец. О доме говорить оказалось проще: о жильцах, об уехавшем — к лучшему или к худшему — хозяине, о том, как уютно горела печка в гостиной, когда в окна ломился мороз и, щелкая зубами, отступал. Не касались только самого главного. Для этого обеим нужно было настроиться друг на друга — и на разговор; не получалось. Ирма беспомощно вертела часики на запястье. Пятнадцать лет она мечтала, как вернется в город и войдет в дом. Мечта сбылась. Можно выпить кофе с настоящими сливками, но нельзя объяснить, что сейчас самое желанное место для нее — ненавистный поселок в далекой тайге. Как удивительно устроен человек…
— Я не умею уговаривать, — Леонелла потрогала кофейник и отдернула руку, — однако на вокзал вы всегда успеете. А мне… я получила извещение, что муж умер, но больше ничего не знаю, все эти годы. Бетти думает, — она понизила голос, — что он погиб на войне.
— Бетти? — удивилась Ирма.
— Роберта.
У Ирмы в памяти осталось растерянное лицо Роберта, когда он оглянулся в последний раз. До этого — смутные воспоминания о нескольких встречах на лестнице: приподнятая шляпа, «добрый вечер», приветливая улыбка; или это был нотариус?.. После этого — поезд, когда плакал больной Эрик, они с Бруно по очереди держали его на руках, а потом… Потом Роберт оглянулся в последний раз. Знать бы, что в последний, вгляделась бы пристальней, запомнила бы лучше; так ведь она смотрела на мужа, которого Роберт как раз поддержал за локоть и уже не отпускал, иначе Бруно упал бы прямо на землю. Роберт тоже не видел своей дочки. Румяная смешливая девочка — как сказали бы раньше, юная барышня — ничем не походила на стеснительного и скучноватого господина, но Леонелла смотрела — и ждала чего-то.
— Как же я не догадалась: она ведь очень похожа на отца, — уверенно солгала Ирма, — тот же овал лица и глаза, точь-в-точь…
Ритуальные слова светской беседы прозвучали не так, как вначале: на нее смотрела не только Леонелла, но и Роберт — вот так, вполоборота, как тогда: оглянулся — и замер, не отводя взгляда.
Она сама не заметила, когда начала говорить обо всем сразу, сама себя перебивая, нарушая всю последовательность событий, да и не мудрено: пятнадцать лет прошло. Как ехали сюда: сначала в общем вагоне, потом, из Ленинграда, — в плацкартном. О смерти мужа; о рождении дочки. О «чокнутой» Марии Федоровне — добром ангеле, которая передавала Роберту в лагерь сахар и маргарин. О том, как трескались руки от ледяной воды, болели, не давая заснуть, потому что трещины кровоточили. О жизни в бараке, словно об этом можно рассказать…