Когда уходит земной полубог
Шрифт:
Он метался по гвардейским казармам, караулам, не жалел ни своего, ни чужого серебра и золота, вербуя гвардейцев в партию Меншикова и Екатерины, сам составил план подхода гвардейских батальонов к Зимнему дворцу и распределял роли между гвардейскими офицерами. Использовал подкуп, угрозы и лесть, связи с иностранными посольствами и подкидные письма, играл на великом страхе российского обывателя перед Тайной канцелярией и обещал в то же время ограничить её власть — короче, ставил тот классический спектакль гвардейского переворота, который, с небольшими обновлениями, пройдёт через весь осьмнадцатый век российской истории. И ежели все остальные спасали свой карьер, Пётр Андреевич спасал свою жизнь, и оттого, пока остальные ещё говорили, он уже действовал.
С тем и приехал Пётр Андреевич Толстой к преосвященному. И разговор, с которым он приехал, должен был носить общегосударственный характер. Лишь на крайний случай Пётр Андреевич захватил переданный ему предметный памфлетец, так кстати подброшенный в Тайную канцелярию. Памфлетец тот сочинён был московским монахом Оськой Решиловым и назывался «Житие архиепископа еретика Феофана Прокоповича». Памфлетцем тем в крайнем случае можно было и пригрозить преосвященному, буде станет противиться переходу в лагерь светлейшего князя и Екатерины.
Пётр Андреевич чувствовал, как шуршит бумага в секретном кармане камзола, и оттого говорил всё уверенней. Он не случайно любил италианскую манеру письма. Широкими тициановскими мазками набросал он зловещую картину пренебрежений к реформам Петра со стороны противной партии.
Прокопович внимал речам старого интригана не без тайной насмешки. Выходило так, что главе Тайной канцелярии, о которой все думали, что она ведает всем и вся, неведомо было ни о тайном сборище у князя Дмитрия, ни о приезде младшего Голицына с Украины и Василия Лукича Долгорукого из Парижа. Меж тем сладко, как италианская музыка, звучала речь Петра Андреевича — правитель Тайной канцелярии живописал благостную жизнь России под скипетром Екатерины I. «Умрёт великий Пётр, но дело его будет жить!» — вот эту мысль Толстого Прокопович готов был поддержать. Ему вспомнилась тёплая южная ночь с огромными звёздами, высокие пирамидальные тополя над Прутом, журчавшая где-то под откосом в темноте река, костры армейского лагеря.
Феофан вышел тогда из душной палатки и подивился красоте и необъятности окружающего мира, в котором было так много неведомого и загадочного и который оттого был ещё более близок ему и дорог. И на высоком откосе неожиданно увидел Петра.
В накинутом на белую ночную рубашку кафтане, пригнув голову, великий Пётр мирно раскуривал солдатскую походную трубку и вглядывался в темноту противного турецкого берега. И Феофану на миг показалось, что это сама Россия смотрит на порабощённые турками Балканы и приступает вот сейчас, в эту тёплую ночь 1711 года, к великому походу за освобождение всех славянских народов. И хотя поход Прутский сложился неудачно, Феофан более не сомневался, что борьба за то славянское освобождение надолго обернётся судьбой России. Чтобы вести эту борьбу, нужна была сильная Россия, сохранившая и приумножившая петровские начинания. Но он не доверял ни светлейшему князю Меншикову, переводящему деньги в амстердамский банк, ни этому старому интригану Толстому, откровенно спасающему свой живот, ни Екатерине, мечтающей только о новых амурах и платьях, — он верил отныне в судьбу России, поскольку, как бы ни были ничтожны верховные преемники дела Петра, дело это захватывало уже не десятки и сотни, а тысячи, десятки и сотни тысяч людей и остановить эту весеннюю реку не могли никакие ревнители старозаветного покоя.
Феофан поднялся. Он был грузен, но высокий рост скрывал полноту и придавал ему величие. Преосвященный неучтиво прервал обходительный разговор старого интригана и прогудел насмешливым басом в густую бороду:
Подвигну духов мёртвых, адских, воздушных и водных. Соберу всех духов, к тому ж зверей иногородных...— Вот вам моя рука, Пётр Андреевич, а стишки сии — плод недозрелых трудов моих.
И пока Толстой просил написать прощальное слово, достойное великого монарха, где не забыть притом упомянуть и новую государыню, перед Феофаном проходили картины молодости: цветущие сады на киевском Подоле и меж ними он сам идёт с Днепра — загорелый, весёлый, похожий скорее на бурсака, чем на преподавателя риторики в академии, идёт на первое представление своей трагикомедии «Владимир».
Он думал сейчас о своей трагикомедии не без понятной насмешки и снисхождения и смотрел на неё с высоты всей своей дальнейшей большой и счастливой жизни, но в глубине души так хотел вернуть те далёкие дни своей молодости.
Совлеку солнце с неба, помрачу светила, День в ночь претворю, будет явственна моя сила!Феофан и впрямь был похож сейчас за своим письменным столом на могучего языческого бога. Пётр Андреевич точно и не вышел, а растворился бесшумно: Феофан ничего уже не замечал, широкой бурсацкой грудью навалившись на письменный стол.
«Ну, теперь достанется Митьке Голицыну и иже с ним в послании преосвященного. После кончины царя по всем церквам России протрубят «Прощальное слово» во славу дела Петра и партии новиков! — радостно потирал руки Пётр Андреевич. — С этими умниками всегда так. Поговорил умно — и ни денег, ни великих обещаний не понадобилось. А ведь Екатерина обещала удалить Феодосия Новгородского, как токмо взойдёт на царство, и поставить на его место Феофана. Этот уже тем хорош, что никакого восстановления патриаршества не требует!»
Карета Толстого неспешно катилась по сырым петербургским набережным. Спешить, впрочем, было некуда: гвардейский заговор готов, и теперь скорая кончина царя Петра поднимет занавес над сценой. У Новой Голландии карета Петра Андреевича с трудом разминулась с каретой Долгорукого. Оба вельможи, нежданно встретившись глазами, холодно отвернулись друг от друга.
А за письменным столом Феофана на чистый белый лист бумаги ложились слова выстраданной человеческой скорби: «Что делаем, о россияне, что совершаем?! Петра Великого погребаем!»
Павел Иванович Ягужинский по великому чину своему — генерал-прокурор и блюститель всех законов Российской империи — в глубине души был прирождённый музыкант, и ничто не доставляло ему такого удовольствия, как сидеть за клавесином и аккомпанировать Катиш Головкиной, у которой был такой низкий, волнующий голос:
Позабудем огорченья, Днесь настали дни утех...Он даже глаза прикрыл от удовольствия, слушая пение своего домашнего соловья. К тому же Катиш исполняла песенку собственного сочинения Павла Ивановича, и генерал-прокурор внутренне торжествовал и как автор, и как композитор.
Нам любовь дала мученья, Но милей стала для всех...Их взаимная любовь с Катиш Головкиной и в самом деле принесла великие мучения и Павлу Ивановичу, и его жене, да и самой Катиш. Ничего не поделаешь, предстояло развестись с нелюбимой женой, постоянно плачущей и хныкающей, которую он на днях отослал в Москву. Развод для генерал-прокурора был тягостен уже в силу своего чина, который требовал подавать всем россиянам уроки чистоты нравов.