Когда я был мальчишкой
Шрифт:
— В помещении не курить! — в десятый раз послышался в дверях голос старшины. — На губу отконвоирую!
Все продолжали курить: людей, которые едут в запасной полк, гауптвахтой не очень-то напугаешь.
— Старшина, когда нас отправлять будут? Надоело.
— На тот свет торопишься? Там тоже, скажу тебе, не малина.
— А невесты там есть?
— А ну выходи! Давай, давай! Сейчас пол выдраишь добела — никаких невест не захочешь!
— Виноват, товарищ старшина! Это я пошутил для поднятия солдатского духу.
— То-то же. (Строго.) Твоя гитара? Давай… вместо полов.
— …Грустно сердцу мо-оему-у, что-то я тебя, корова, толком не пой-му-у-у!
— Отставить корову! Размычался, понимаешь.
— Что-нибудь такое, Володька, чтоб до печёнок дошло!
— Есть по Чу-уйскому тракту доро-ога, много ездило там шофёров, ездил са-амый отчаянный шОфёр, звали Костя его Снегирёв. Он маши-ину трехтонную «Аму» как сестрёнку родну-ую любил. Чуйский тракт аж до са-амой границы он на «Аме» своей изучил…
Рядом ремесленники лупили проигравшего колодой по носу и радостно ржали. Наискосок напротив серьёзный немолодой человек, досадливо морщась на шум, вчитывался в толстую книгу. К нему подошёл подвыпивший парень в гимнастёрке, из-под расстёгнутого воротника которой проглядывала тельняшка.
— Почитай вслух, папаша. Очень я обожаю, когда вслух читают.
— Боюсь, что ты не все поймёшь. Это очень трудная для восприятия философская книга.
— Выходит, я дурак? Так, папаша?
— А ты кто по специальности?
— Сигнальщиком был на крейсере «Красный Кавказ».
— Видишь, а я в твоём деле ничего не понимаю. Значит, я дурак?
— А ты ничего, папаша, башковитый. Про Мысхако слыхал?
— Как же, конечно.
— Товарищ Куников у нас командовал, по имени Цезарь. Герой Советского Союза. Слыхал? За упокой его души — по маленькой? Пошли.
— Что ж, за такого человека не грех выпить. Погоди, у меня есть селёдка.
— Бери, папаша, свою селёдку за жабры…
По проходу, звеня медалями, прошёл белобрысый младший сержант лет двадцати. По его затылку, ещё не заросшему волосами, маленькой змейкой извивался красноватый шрам. Белобрысого остановил Пашка, что-то проговорил и кивнул на нас. Белобрысый обернулся, засмеялся и пошёл дальше.
Мы слушали, смотрели, завидовали тем, чьи глаза столько видели, и хотели побыстрее стать своими, раствориться в этом обществе столь разных и интересных людей. Мы понимали, что пока не имеем на это права, но все равно было обидно. Ну почему моряк подошёл не к нам, почему белобрысый не сказал два слова? Хоть бы кто-нибудь нами заинтересовался, спросил, откуда мы и куда.
— Давай поедим, — с горя предложил Сашка.
Мы развязали вещмешки, достали хлеб и сало, жестяные кружки и сахар. Я пошёл за кипятком, а когда вернулся, на моем месте сидел широкоплечий, наголо остриженный парень с вытянутым лошадиным лицом и вертел в руках Сашкину зажигалку.
— Сколько отдал?
— Сам делал, на заводе, — важничал Сашка. — У Мишки, пожалуй, не хуже.
Я показал свою зажигалку, набранную из пластов разноцветного плексигласа, — мою гордость.
— Где ты её нашёл? — обрадовался парень; — Петька, Ванька, нашлась моя пропажа!
И, сунув зажигалку в карман, отправился к своей компании.
— Эй, шутник! — мы бросились за ним. — Отдай зажигалку.
Парень присел на нары и подмигнул приятелям.
Те засмеялись.
— А какие на ней приметы? Где риска?
— Никакой там царапины нет, отдай! Парень вытащил зажигалку.
— Айда сюда, свидетели! Во-он она, царапина!
— Ты сам царапину сделал! Отдай!
— А по жевалу не хочешь?
Бац! Из глаз посыпались искры. Хохот, улюлюканье! Не успели мы с Сашкой очертя голову броситься на негодяя, как на наши плечи легли тяжёлые руки. Мы резко высвободились и обернулись.
Перед нами стоял человек лет тридцати, одетый в ватные штаны и кургузый, явно с чужого плеча, пиджачок. Чёрные жгучие щёлочки-глаза, на широких татарских скулах сгущавшаяся к подбородку редкая щетина, тонкие полоски-губы — выразительное лицо, оно и сейчас у меня перед глазами.
— Это твоя зажигалка? — бесстрастно спросил человек.
— Моя, честное слово!
— Дорошенко, ты слышал, что сказал мальчик? К нашему удивлению, парень торопливо сунул мне зажигалку.
— Сявка! — презрительно бросил человек и — нам, доброжелательно: — Не путайтесь со всякими проходимцами.
— За что облаял, Хан? — недовольно протянул парень. — О!
Мы еле зафиксировали молниеносный удар. Парень облизнул разбитую в кровь губу.
— Ловко ты его! — похвалил сверху какой-то зритель. — Научи, Хан, или как там тебя кличут!
— Этому не учатся, — Хан показал в невесёлой улыбке редкие жёлтые зубы. — С этим рождаются. Правда, Дорошенко?
Притихший парень покорно кивнул.
— Спасибо, — сказал я. — Хотите хлеба с салом? У нас есть.
— Всякое даяние суть благо, — сказал Хан и без всяких уговоров пошёл за нами. Степенно, не жадно поел, поблагодарил кивком головы и ушёл на свои нары. Мы проводили его глазами.
— Здоровый фонарь тебе поставили, малец, — посочувствовал сержант, снова подсаживаясь к нам. — А этой публики сторонитесь — урки, досрочно освобождённые, что заявления на фронт подали. Есть среди них мальцы ничего, а другие как были ворьём, так и остались. Какого года?
— Двадцать… седьмого. А вы?
— Двадцать второго. Нас, которые с первых дней, мало осталось. После войны в музеях будут за деньги показывать.
— А почему вы так долго воюете, а не офицер?
Сержант развёл руками.
— Как-то не получалось. Посылали на трехмесячные курсы младших лейтенантов — ранило, в другой раз посылали — контузило, а потом сам отказался. Хотя один раз ротой командовал.
— Ротой?!
— Насмотритесь всего, мальцы, если успеете. Война-то к шапочному разбору идёт. Нас в роте семь человек осталось, а я — старший. Вот и командовал. В декабре сорок второго, в Сталинграде.