Когда я был маленьким
Шрифт:
Другая сцена Народного дома, не зависящий от гроз и погоды закрытый зал, находилась в Трабантенгассе. И здесь мы были завсегдатаями. И здесь регулярно шли представления. И здесь-то маленькая Хильда Ганс впервые вышла сама на подмостки! В сценической переработке замечательной сказки Гауфа "Карлик Нос" она играла заглавную роль! Играла в красном парике, с огромным наклейным носом, горбом на спине, голосом-фистулой и таким темпераментом, что покорила публику. Да и мы с матушкой, давние поклонники Хильды Ганс, были в восторге. Что ж говорить о гусыне, то бишь мамаше Ганс!
Этот триумф окончательно и бесповоротно решил судьбу моей подружки Хильды. Еще ребенком она сделалась профессиональной актрисой, училась петь и выступала в ролях субреток. И так как, особенно для певицы, фамилия Ганс звучала не слишком привлекательно,
Вскоре дрезденские театры стали мне родным домом. И отец часто садился ужинать один, потому что мы с матушкой, как правило, на стоячих местах, поклонялись музе Талии. Сами мы ужинали во время большого антракта. Где-нибудь в уголке на лестнице. Там мы разворачивали булочки с колбасой. А потом аккуратно сложенная бумага из-под бутербродов опять исчезала в матушкиной коричневой сумке.
Мы ходили в Альберттеатр, в Королевский драматический и в оперу. Часами стояли на улице, дожидаясь открытия кассы, чтобы достать самые дешевые билеты. Если нам это не удавалось, мы шли домой как побитые, будто проиграв сражение. Но мы проигрывали немного сражений. Мы завоевывали наши места на галерке ловкостью и терпением. И держались стойко. Кто в буквальном смысле слова выстоял однажды всего "Фауста" {"Фауст" - опера французского композитора Ш. Гуно (1818-1893).} или оперу Рихарда Вагнера, тот не откажет нам в признании. Один-единственный раз матушке сделалось дурно, это случилось в жаркий летний вечер на представлении "Мейстерзингеров" {"Нюрнбергские мейстерзингеры" - опера немецкого композитора Рихарда Вагнера (1813-1883).}. Так нежданно-негаданно нам достались два сидячих места на ступеньках последнего яруса, и мы хотя бы услышали торжество на праздничном лугу.
Моя любовь к театру была любовью с первого взгляда и останется любовью до последнего вздоха. А в промежутке я писал театральные рецензии, иногда пьесы, причем мнения по поводу этих моих попыток вполне могут расходиться. Но от одного я никогда не отступлюсь: как зритель со мной никто не сравнится.
Глава девятая
ОБ АРИФМЕТИКЕ ЖИЗНИ
Первые школьные годы текли тихо и мирно. Учителю Бремзеру не приходилось чересчур на нас сердиться, да и мы были им вполне довольны. Перед пасхальными каникулами торжественно вручались табеля с отметками. Родителям разрешалось при этом присутствовать, и, чтобы их порадовать, мы пели детские песенки и декламировали стихи из хрестоматии. Поскольку я тогда в особо парадных случаях надевал бархатный костюмчик и как мастер художественного чтения, по-видимому, был незаменим, взрослые, лишь только я вставал и шел на середину зала, улыбаясь, кивали друг другу и перешептывались: "Бархатные штанишки опять тут как тут". Бархатные штанишки - это был я. А фрау Кестнер, которую распирала гордость, сидела, неестественно выпрямив спину. В отличие от меня она нисколько не волновалась и даже мысли не допускала, что я могу сбиться. И, как всегда, оказывалась права. Я не сбивался. Отметки были, как всегда, отличные. И по пути домой мы заходили в кондитерскую, и матушка угощала меня миндальным пирожным, слойкой и горячим шоколадом. (Знаете, что такое слойка? Не знаете? Эх вы, бедняги!)
Поскольку я собирался и должен был стать учителем, предстояло заблаговременно о многом подумать. И было заблаговременно подумано. За подготовку придется платить. За годы пребывания в интернате придется платить. За школу придется платить. За уроки музыки придется платить. И за сам рояль тоже придется платить. Рояль стоил тогда, я и сейчас еще помню, "подержанный из первых рук", восемьсот марок. Целое состояние!
Отец давно уже начал дома, после работы, чинить родным и соседям сумки и портфели, ставить подметки, латать ранцы и чемоданы и, к восторгу своих клиентов, тачать нервущиеся кошельки и бумажники. С сигарой в зубах он сидел на табуретке возле кухонного окна и без устали орудовал железными и деревянными гвоздиками, шкуркой, дратвой, потягом, воском, шилом, иглой, молотком, клещами, лапой, сантиметром и ножом, а на плите рядом с супом грелся в горшке клей. Знаете ли вы, как пахнет кипящий и булькающий сапожный клей? Вдобавок еще на кухне? Для седельника или обивщика он, может, ароматнее розовой воды, но для хозяйки, которая стоит у плиты и вечером стряпает обед на завтра, он воняет, как тысяча немытых чертей! Суп с лапшой, говядина, белые бобы, чечевица - что бы она ни готовила, заявила матушка, все пахнет и на вкус отдает клеем. Нет, с нее хватит!
Так отца изгнали из кухонного рая. Он отправился в ссылку. С того времени, в вязаной кофте и толстых войлочных туфлях, он по вечерам сидел внизу в подвале, в дощатом закутке, где у нас хранились уголь, брикеты и картошка. Здесь помещалась теперь его мастерская. Здесь вился теперь дымок его сигары. И здесь же, внизу, с того времени грелся и пузырился на спиртовке клей. И клей и отец с той поры чувствовали себя куда свободней.
Здесь же, внизу, отец уже на восьмом десятке, пустив в ход дюжины горшков с клеем, смастерил натуральной величины лошадь! Лошадь со стеклянными глазами, но с настоящей гривой и настоящим хвостом, а уж на седло и наборную уздечку приходили с благоговением любоваться все соседи. На этой лошади ниже холки ею можно было управлять, так как, скрытые под попоной, у благородного животного были две пары колес на резиновом ходу, на этом гордом скакуне отец намеревался участвовать в карнавальном шествии. К сожалению, ничего из его затеи не получилось. Потому что мотор этой лошади - тоже уже семидесятилетний давний отцовский приятель, который, спрятанный под попоной, должен был катить лошадь и всадника, - захворал гриппом. Так прекрасный план сорвался. Но отец и это разочарование перенес со свойственным ему терпением. В его исполненной терпения жизни у него лопалось терпение в редчайших случаях. Он всегда мастерски работал и почти всегда мастерски улыбался. Причем не утратил этой способности и по сей день.
Когда я был маленьким, отец и не думал мастерить лошадей в натуральную величину. Он думал лишь о том, как бы побольше заработать денег, чтобы я мог стать учителем. И он работал и зарабатывал сколько мог, но денег все равно недоставало.
Поэтому матушка решила обучиться какому-нибудь ремеслу. А уж если матушка что решала, никто не осмеливался становиться ей поперек дороги. Ни случай, ни судьба не дерзнули бы на такое! Ида Кестнер, ей тогда было уже под сорок, решила овладеть ремеслом и овладела им. Ни она, ни судьба даже глазом не моргнули. Величие человека не зависит от величия его дел. Это элементарнейшее и основное правило арифметики жизни. Только в школах о нем редко упоминают.
Матушка хотела, несмотря на свой возраст, пойти в ученицы, выучиться парикмахерскому ремеслу и стать самостоятельным парикмахером. Не с собственным заведением, это встало бы слишком дорого. Но получить право причесывать, завивать, мыть голову и делать шведский массаж на дому. Старшина цеха, к которому она обратилась, возражал и привел кучу доводов. Но она ни одного не признала и тем самым отмела все. Кончилось тем, что ее направили к господину Шуберту, известному дамскому парикмахеру на Штреленерштрассе. Тут она с жаром и талантом обучалась всему, чему следовало обучиться, и неделями приходила домой лишь вечером, после закрытия парикмахерской. Приходила усталая и счастливая.
В ту пору я был почти целиком предоставлен самому себе. В полдень я за пятьдесят пфеннигов обедал в Народном доме. Там было самообслуживание, и столовый прибор, который полагалось приносить с собой, я извлекал из ранца. Вернувшись, я, бренча матушкиной связкой ключей, изображал хозяина дома: приготовив уроки, шел за покупками, приносил из подвала дрова и уголь, накладывал в печь брикеты, заваривал и пил с учителем Шуригом кофе, когда тот возвращался домой, а пока он, улегшись на зеленый диван, похрапывал, шел гулять во двор. После его ухода я мыл и чистил картошку, всякий раз ухитряясь немножко порезаться, и читал до наступления темноты.
Или я отправлялся через весь город к Шуберту за матушкой. Если, боясь опоздать, я приходил слишком рано, то наблюдал, как она крутила в воздухе щипцами для завивки и пробовала их сперва на клочке папиросной бумаги, а затем уже на метровых волосах клиенток. Женщины тогда еще носили длинные волосы, у иных они доходили до коленей! В парикмахерской пахло духами и березовой водой. Клиентки не отрываясь смотрели в зеркало и следили за прической, которая под матушкиными ловкими руками с помощью накладок, бриллиантина и шпилек-невидимок вырастала на глазах. Иногда мастер Шуберт в белом халате останавливался возле ученицы и ее жертвы, хвалил или что-то подправлял, с каждым днем все более и более довольный ею.