Когда я снова стану маленьким
Шрифт:
И еще одно огорчение.
Новый школьный врач нашла у Крука на рубашке вошь. И давай честить и его и всех. Почему мальчишки не моются, и когти у них длинные, и башмаков они не чистят.
Сказала бы, что нашла вошь у одного, зачем весь класс обвинять? И зачем доводить человека до слез? Ну, случилось. И еще неизвестно — может, от кого переползла. Ведь не с одними же чистыми мы встречаемся. И сидим вместе, и пальто на пальто висит. И дома жилец есть, может, и грязный. А маленькие братья и сестры все время во дворе. И сразу же разные колкости и насмешки. Даже наших матерей помянула.
И за небольшую баночку ваксы надо отдать двадцать грошей. Раза два можно слюнями почистить, только потом башмаки выглядят еще хуже; тут уж и вакса не поможет.
И еще огорчение: у Манека жмут башмаки. Манек стер ногу и стал еще сильнее хромать. У меня забота с пальто на рост, а у него и того хуже.
Дома сказать про башмаки боится, начнут кричать, потому что, когда покупали, хотели взять на номер больше, а он говорил, что и эти ему велики.
— Не понимаю, что случилось. Разве только человек растет не всегда одинаково. Та пара, когда износилась, была даже еще велика. Тогда у меня нога совсем не росла, а теперь за полгода такие лапы выросли, что и сам удивляюсь. Все мне мало! Гимнастику совсем делать не могу, борюсь, как бы все у меня не лопнуло, потому что и так все по швам трещит. Учитель сердится, что я не нагибаюсь, рук как следует не вытягиваю и плохо марширую, а не посмотрит, как я одет. — Что же ты будешь делать, спрашиваю.
— Почем я знаю… Когда уж совсем ходить не смогу, может, дома сами заметят. И тогда будь что будет — ну отругают, изобьют. Я ведь не виноват, что расту. Когда-нибудь перестану.
Потом мы говорили о том, что, если щенку давать водку, он будто бы перестает расти. Может, оттого и пони бывают, что им раньше водку давали, в прошлом году объявления про цирк возил такой хорошенький пони.
— Ты его видел?
— А как же!
— На Новом Свете?
— Нет, на Маршалковской.
Самое большое мое горе — это то, что в школе мне трудно. Я забываю все, что знал, когда был взрослым. Я уже не могу теперь больше не слушать на уроках, должен все время быть внимательным и старательно готовить домашние задания.
Мне трудно отвечать. Я не уверен в себе. Каждый раз боюсь, что не умею ответить, не получится.
— Когда учительница или учитель смотрят на учеников, собираясь кого-нибудь вызвать, сердце начинает биться как-то по-другому. Не то что страшно, но как-то не по себе. Словно следствие: хоть и не виноват, да не знает, чем кончится.
И всегда зависишь не от одного себя, а от всего класса. Одно дело отвечать, когда класс знает и понимает, другое — когда не знает и учительница раздражена.
Если кто-нибудь скажет глупость, после него уже трудно хорошо ответить. Поэтому есть дни, когда все, даже самые плохие ученики, знают уроки, и дни, когда весь класс словно поглупел.
Ну, ничего не поделаешь: не знаю, не понимаю, не могу. Разве менее способным детям и вовсе нет места на белом свете?
Учительница вызвала меня к доске. В голове вертится только одна фраза: „Опять двойка“.
Другой умеет откашляться, принять уверенный вид или сделаться покорным, вызвать жалость или умеет воспользоваться подсказкой, притворяется, будто отвечает, а сам только и ждет, чтобы учительница подсказала.
Может быть, в последнюю минуту случится что-нибудь такое, что принесет мне избавление?
Ребята показывают на пальцах, что скоро звонок. Но меня это ничуть не радует. Потому что учительница, наверное, задержит меня после урока, — и это еще хуже. А если даже она мне и ничего не поставит, то все равно запомнит.
— Плохо!
Я и сам знаю, что плохо, и жду, начнет ли она ругаться или высмеивать.
Но случилось самое худшее.
— Что с тобой сделалось? — говорит учительница. — Ты совсем распустился. Не слушаешь на уроках, пишешь небрежно. И вот результат. Мы вчера делали подобную задачу. Если бы ты был внимательнее…
Все погибло!
Учительница больше меня не любит. И сердится за то, что ошиблась во мне. Видно, лучше быть сереньким, незаметным, средним учеником. Это безопаснее, проще, легче. Потому что меньше к тебе предъявляют требований, не надо так напрягаться.
Я опустил голову и поглядываю исподтишка на учительницу, потому что не знаю, жалеет она меня или совсем уже больше не любит.
Учитель никогда не скажет, любит он ученика или не любит, но это чувствуется: у него становится совсем другой голос и другой взгляд.
И ты очень страдаешь, и ничего не можешь поделать. А иногда ты готов взбунтоваться.
Ну, чем я виноват?
Тем, что Бараньский придумал себе глупую забаву и брызнул мне в глаза апельсинной коркой? Так защипало, что сил нет. Но я ничего не сказал, только глаза тру.
А учительница спрашивает:
— Что ты еще там придумал? Вместо того чтобы слушать…
Ведь не станешь же на это отвечать! Разве так не бывает?
Тебя кто-нибудь ущипнет, а ты вскрикнешь и подскочишь. И ты уже виноват.
Учителя не знают, как мы боимся таких, про которых говорят: „В тихом омуте черти водятся“.
Такой делает что хочет, и ему ничего не будет. Просто несчастье сидеть с таким за одной партой. Не лучше и если он сидит сзади. Нет тебе тогда ни минуты покоя.
А в другой раз была тут капелька и моей вины.
Сижу я на уроке и вижу, что у Шчавиньского сзади на куртке пять белых пальцев. Кто-то на перемене вымазал пальцы мелом и приложил. Тот и не знает, что у него на спине рука отпечатана. Ну, я и попробовал примерить, правая это рука или левая. Я хотел издали, но нечаянно дотронулся. А он обернулся. Учитель ему замечание делает, что он вертится.
А Висьневский кричит:
— Ого, глядите, какая у него на спине пятерня!
Учитель начал меня ругать.
Я показываю руку, что, мол, чистая. А учитель говорит:
— Ну-ка постойте оба за партой!
Мы стояли недолго. И не в том дело. Досадно, что все наши дела решаются наспех, кое-как, что для взрослых наша жизнь, заботы в неудачи только дополнение к их настоящим заботам.
Словно существуют две разных жизни: их — серьезная и достойная уважения, и наша — пустячная.