КОГИз. Записки на полях эпохи
Шрифт:
Мы пили коньяк, заедая дольками тонко нарезанного лимона, и курили: я – свою «Стюардессу», Нина Николаевна – «Казбек». Она передавала мне восторги и благодарности Симонова за книгу Троцкого, которая нужна была ему для подарка с розыгрышем какой-то старой большевистской колоде, бывшему особисту и бывшему члену ЦК.
– Константин Михайлович очень настаивал, чтобы вы снова приехали и пообщались с ним. Он прямо из Польши со съемок был доставлен в больницу, в Кремлевку, с давлением. Вчера уехал оттуда самовольно, заскочил домой на два часа и улетел в Волгоград на какую-то встречу ветеранов.
А приезжал он сюда из-за вас. У него к вам снова будет просьба. Запомните, есть люди, просьбы которых приятно выполнять. И знаете почему? Потому что эти люди сами всегда стараются выполнить чужие просьбы. Константин Михайлович
На улицу Дунаева я попал на следующий день, благо родился и всю жизнь прожил в десяти минутах ходьбы от указанного дома. В этих улочках, переулках и проездах мне был знаком каждый дом, каждый двор, каждая деревянная, крашенная белой известью, помойка. Дом оказался в глубине двора, и был он небольшой, одноэтажный. За покосившейся калиткой палисадника стоял и смотрел на меня, приближающегося, Сефард. Тот самый, из моего детства, мало изменившийся за двадцать лет. Он как бы повзрослел, но не постарел, хотя ему и было за семьдесят: по-прежнему крупный, высокий, красивый, почти лысый, с круглыми глазами, оттопыренными ушами и загоревший до африканской, точнее испанской, смуглости.
– Здравствуйте, а Иосиф Григорьевич – это вы?
– Да, мой мальчик. Это я. А как поживает твоя бабушка? Я ее уже лет пять не вижу, раньше все в молочном «низке» встречались.
– Да ничего! Живет! Ей ведь скоро девяносто будет. А я вот вам подарок из Москвы от Константина Михайловича Симонова привез, – и я передал сверток с книгой Сефарду. Я не мог его даже мысленно называть как-то иначе. Мы с минуту стояли молча, после чего я, неожиданно для самого себя, спросил:
– Можно вам, Иосиф Григорьевич, задать вопрос?
– Можно, конечно.
– А вы знали, что вот тут, через два дома от вас, на улице Невзоровых, пятнадцать лет прятали Матьяша Ракоши?
В ответ он только улыбнулся.
III. Переплет
Серафим. Для меня он сорок лет – просто Серафим. Его нет уже двадцать пять лет, но для всех нас, старых нижегородских книжников, он по-прежнему Серафим, гений книжного дела. Редко, но каждый раз, оказываясь в вестибюле родного «политеха», я невольно бросаю взгляд в тот угол, где в шестидесятые годы стоял его книжный киоск, и представляю: маленького, плешивого, носатого, в больших очках с роговой оправой – линзы до глаз достают: то ли плюс семь, то ли плюс двенадцать?.. Мягкими, кошачьими, с поклонами, шажками, потирая руки, он прохаживается вдоль своего стола и стеллажика с книгами, вдруг замрет, подпрыгнет и хлопнет в ладоши, и посмотрит, не подглядел ли кто.
Все студенты в первые же дни учебы с недоумением или удивлением замечали этого колоритного старичка. Через два-три месяца понимали его неординарность, и кое-кто потом годами пытался раскрыть его загадку, видя, как в перерывах между занятиями, а иногда и во время «окон» между лекциями к нему подходят ведущие преподаватели института и профессора и о чем-то подолгу с интересом разговаривают: Лев Дмитриевич
– А я кандидатскую диссертацию защитил!
– Молодец, только этого мало – я-то ведь в своем деле уже академик! – с улыбкой и радостно хихикая, отвечал книжник.
С проблемами нравственности, этичности, моральности тех или иных сделок, поступков, приобретений любой коллекционер сталкивается много раз в течение своей жизни, и решает их каждый по-своему. Многие приобретения стоят в частных коллекциях вечным укором своим новым владельцам. Слава Богу, свой первый урок библиофильской нравственности и этики я познал не на собственном опыте, а из рассказа моего учителя-киоскера.
Однажды, прогуливая какую-то лекцию, я по обычаю торчал у Серафима Ильича, и мы болтали на околокнижные темы:
– Серафим Ильич, а что такое «шнелевский переплет» и как его отличить от других?
– Ну, это очень просто! Когда тебе попадется книга в переплете Шнеля, ты сразу поймешь, что это «шнель», по его красоте, вкусу, изяществу. Блинты, форзацы, шрифты – все подобрано безукоризненно, и тебе сразу захочется иметь эту книжку, независимо от автора и содержания. В Европе в Средние века монополия на изготовление переплетов принадлежала монастырям, а для того чтобы они могли иметь кожи, им предоставлялось право охотиться в любых частных лесных угодьях. Лучшие переплеты делали во Франции. Кожу туда привозили из Марокко, самый отличный переплет – полный марокен. Не уступали французским переплеты русских мастеров: Тарасова, Шнеля, Мейера, москвича Пецмана. Последний наклеивал на заднем форзаце бирочку, Мейер тиснил золотом под нижним блинтом на корешке маленькую метку на французском языке – Jules Meyer. Шнель вел себя скромнее, но его всегда отличишь от других, взяв книгу в руки. Он переплетал книги для богатейших людей Европы: герцогов, банкиров, купцов, да и для всей императорской семьи Романовых. На Урале у него паслись стада, и для переплетов бралась кожа телят, которые еще сосали молоко. У такой кожи есть особые свойства: она не пачкается ни маслом, ни чернилами, ни воском. Заезжай ко мне вечером в гости – я тебе покажу «шнелевский переплет».
В тот же день я приехал к Серафиму домой, на проспект Ленина, потому что я никогда не отказывался от его приглашений, бывал у него десятки раз и чувствовал себя очень уютно в маленьком домашнем кабинете, аккуратном и до предела забитом книгами. Кроме огромного, до потолка, стеллажа и книжных шкафов, в комнате стоял еще один узенький неприметный стеллажик сзади письменного стола, заполненный исключительно книгами в шикарных переплетах, в основном сафьяновых и марокеновых.
Серафим ходил по центру комнаты маленькими птичьими шажками, потирая руки. Чтобы как-то начать беседу, я задал самый глупый вопрос, какой можно было придумать в этой ситуации.
– Серафим Ильич, а кто ваш любимый писатель?
Серафим остановился, на мгновение замер и, посмотрев на меня снизу вверх, то ли спросил, то ли воскликнул:
– Это мистика?! Или ты знал? – Он замолчал, ожидая ответа. Я молчал тоже. – Мой любимый писатель – Достоевский. Федор Михайлович Достоевский!
Я тебе расскажу сегодня две истории. Но они связаны между собой. Ведь ты знаешь, что мы не дружим с Глухарем, с Дмитрием Николаевичем Смирновым. Мы знакомы, здороваемся, но не дружим. Не любит он меня, и есть за что. Совершил я однажды в жизни некрасивый поступок, подленький, и до сих пор каюсь. Смирнов ведь никогда не работал на государство, всю жизнь книжками торговал на базаре, он инвалид, и ни за какое тунеядство его даже при Сталине не трогали. Покупал он книги мешками, мешок у него был не обычный, а наматрасник – не на каждых санках увезешь. Торговал он книгами на Средном рынке или на Мытном, когда где. И вот сразу после войны, году в 47-м, я заметил, что по субботам у Глухаря стали появляться какие-нибудь замечательные книжки: то пятитомник Хлебникова, то четырехтомник Агасфера в «Academia». Я покупал, но начал меня грызть изнутри какой-то жук: откуда он берет эти книги? Мучился я, мучился, да и выследил Дмитрия Николаевича, прознал адресок. А ходил он к Жиженковой.