Кокон
Шрифт:
– Вам следует хорошо питаться, – заметил он, прежде чем покинуть купе. Милый старичок.
Когда затерянный в степи полустаночек вырос за окнами вагона на пятнадцать минут раньше расписания и Аля с Антоном, мигом стряхнувшие с себя душное оцепенение трехдневного пути, бросились распихивать по карманам неприбранную мелочевку – поезд здесь стоял всего три минуты, – Аля машинально сгребла со стола гостинцы, оставшиеся от последнего чаепития, и сунула в отделение для ниток. В тот момент она и представить себе не могла, насколько ей повезло в том, что Тошка всегда пил чай без сахара, а сама Аля, исключительно чтобы покапризничать, отказалась от вафли.
Вполне возможно, сегодня этот каприз спасет ей жизнь. Или только отсрочит неминуемое на два-три дня. Разве это имеет значение? Из всех существующих возможностей в данный момент Алю волновала только одна. А именно: запихнуть в рот все и сразу, вместе с оберточной бумагой и фольгой, а потом сидеть, перемалывая зубами восхитительное месиво и не замечая, как сладкая слюна скапливается в уголках глупейшей улыбки. Как же ей хотелось наброситься на нечаянное лакомство!
Но Аля устояла, справилась с первым порывом, решительно прогнав из головы образы волка, перегрызающего горло овце, и лисицы, спешащей куда-то с куриной тушкой в зубах, и заменив их безобидной картинкой с ленивым котом, который лежит, разглаживая лапкой усы, и только краем глаза поглядывает, как мечется из угла в угол обреченная мышка. Его гарантированная добыча.
«Только один кусочек сахара! – разрешила себе Аля. – И не больше пятой части вафли! Ты поняла? Максимум четверть!»
Она положила на язык кусочек сахара – и буквально изошла слюной. Старалась только лизать, но сахар в поездах дальнего следования, кажется, специально делают таким, мягко говоря, не быстрорастворимым, чтобы хватило на подольше, так что Аля в конце концов поддалась соблазну, и вот захрустел, заскрипел на крепких зубах сахарный песочек. Затем она размочила водой окаменевшую вафлю, долго, до челюстных судорог, перемалывала во рту сладковатую кашицу, потом проглотила, захлебываясь слюной и благодарностью. «Спасибо тебе, Боженька. Теперь я точно знаю, что ты есть. – Не удержалась, правда, и от мягкого упрека. – Но почему же… Почему ты напоминаешь нам о себе так редко? И все равно… спасибо».
Все. А теперь – никаких движений хотя бы полчаса. Пусть жирок завяжется, подумала Аля и удовлетворенно хохотнула, так что эхо ее хрипловатого смеха отразилось от свода и вернулось к ней как напоминание о лучших временах.
Засыпала она сладко, безмятежно, лелея в душе надежду, что хотя бы в эту ночь ее покой не нарушат чудовища.
Глава вторая
Когда ты висишь вверх тормашками в абсолютной темноте где-то на полпути между землей и, строго говоря, тоже землей. Когда НАД ногами у тебя скальный выступ, ПОД головой, предположительно, тоже скальный выступ, а где-то за спиной, не дальше длины руки, сама скала, но нет возможности вытянуть руку, чтобы проверить. Когда за плечами у тебя рюкзак, в котором аккуратно сложены скальный молоток, и набор крюков с карабинами, и навесочный трос, и обвязка, и еще много чего для безопасного спуска, но в теперешней ситуации это всего лишь балласт, дополнительный груз, способствующий твоему наискорейшему падению. Наконец, когда в зубах у тебя зажата ручка фонарика, так что ни на помощь позвать – да и кого позовешь, когда звать некого? – ни хотя бы выматериться, как того требует душа. Да, в такие моменты невольно думаешь о многом.
В основном, конечно, под черепом бурлит и мечется всяческая невнятица: брызги невысказанных междометий, черные волны безнадежности с общим смыслом: «Мир несправедлив ко мне», водовороты иррационального детского облегчения: «Хорошо, что темно. Не видно, куда упадешь…» Кое-где попадаются островки осмысленности, причем такие связные, что просто смех и грех. Самый яркий: «За что меня-то? Я ведь даже не древний спартанец… отбракованный… чтоб с обрыва – вниз головой». Просто удивительно, как много всякого-разного намешано в голове человека, который одной ногой, можно сказать, уже вознесся на небеса, а другой – запутался собственном снаряжении, будто муха в паутине. Но бесспорным лидером по числу повторений безусловно является полумысль-полустон: «Как же это меня угораздило?»
Всю жизнь он был атеистом. Не воинствующим, но убежденным, так уж воспитали родители. На купола церквей в солнечный денек засматривался исключительно с точки зрения красоты архитектуры, ничьих имен всуе не поминал, а в случаях, когда супруга в ответ на какое-нибудь предложение серьезно отвечала: «Мне нужно посоветоваться с Боженькой», лишь снисходительно улыбался. Поэтому сейчас ему некому было молиться. Возможно, он и хотел бы попробовать – в глубине души, но не мог. Не умел. Ему не удалось даже вызвать в памяти иконописный лик кого-нибудь из святых: Богородицы или этого… Николая какого-то, то ли Угодника, то ли Чудотворца. Вместо них перед глазами вставал почему-то поясной портрет французского киноактера Жана Поля Бельмондо. Почему он-то? Воистину, и смех и грех. Но, мамочка моя, как же ему страшно!
Ему было страшно в тот раз, когда они с Алькой впервые пришли сюда и заглянули за край. Он помнит, как гулко стучало в висках сердце, с каким отчаяньем он вцепился в мягкую руку жены – до судорог, до синяков, и ее удивленный шепот: «Тош, ты такой бледный! Мне кажется, я могу видеть тебя без фонарика». «Я… не очень хорошо себя чувствую», – с трудом вымолвил он тогда, и это было крошечным шажком в сторону правды. Ее, так сказать, первым приближением. «Перевернутое небо Вороньей Сопки снова обрушилось на меня», – такой ответ был бы гораздо честнее и ближе к истине, но дать его и при этом остаться собой Антон никак не мог. К тому же, на самом деле никакое небо на него не рушилось. Ни перевернутое, ни нормальное, ни свернутое в трубочку – никакое! Разве только то, которое навечно поселилось у него в голове.
Ему было еще страшнее, когда он вернулся сюда уже один, поняв, что все остальные пути отступления отрезаны, а здесь у него по крайней мере есть шанс. Последний шанс, который он лично предпочел бы никогда не использовать. Но поступить иначе означало собственноручно подписать смертный приговор, и не один.
Ему стало совсем страшно, когда он сделал первый шаг вниз, повернулся спиной к пропасти и нащупал гладкой подошвой сапога верхнюю ступеньку. Как он боялся, что валун, здоровенная махина весом в добрую тонну, на вершине которой он закрепил трос, только кажется такой надежной и непоколебимой, а на самом деле готова от первого толчка сдернуться с насиженного места и… Или не выдержит сам трос. Или одна из самодельных ступенек.
Но подлинных глубин ужаса он достиг только пару минут назад. Когда вместо очередного шага сделал обратное сальто с рюкзаком прогнувшись, а потом закрутился, замотался, но каким-то чудом не сверзился буйной головой на острые камни, зацепился носком сапога за ступеньку, а левой рукой в перчатке – за путеводную нить, несерьезно тонкую и скользкую, и в таком положении затих, пытаясь собраться с мыслями. Казалось бы, какие тут мысли? Однако, вот они, скачут туда-сюда, как кузнечики на сковородке, более того, становятся все осмысленнее по мере того, как замедляется, затихает прямо посреди черепной коробки бешеный бой сердечной мышцы, которой, согласно фольклору, следовало бы уйти в пятки, но уж никак не в голову.
Например, не прошло и тридцати секунд – маятник тела замедлил раскачивание, и Антон рискнул переплести свободную ногу с той, что угодила в спасительную ловушку, так чтобы между ними оказалась свернувшаяся косицей лестница – он уже знал ответ на основной вопрос. Тот самый: «Как же это меня угораздило?» Ответ был очевиден и неприятен, и на языке Алькиных подшефных в возрасте от семи до десяти формулировался просто: «Сам дурак». Дура-ак! – обругал себя Антон и от невозможности повторить ругательство вслух сильнее прикусил ручку фонарика. Дважды дурак! Дурак-рецидивист! Имбецил на триста децибел! Чемпион мира по прыжкам с разбегу на грабли!