Кокс, или Бег времени
Шрифт:
Пустота, возникшая между передней частью процессии и остальной ее частью, из-за кровавого пятна на снегу превратилась как бы в пространство ужаса, запретное для всех идущих следом. Разве кто-нибудь из носильщиков или невидимых пассажиров дерзнет отступить от предписанного и вымеренного до дюймов маршрута, чтобы помочь умирающему?
Хотя Мерлин, Цзян и оба помощника, увлеченные разговором, не слышали и не видели происходившего на просторном дворе за окном мастерской, но Цзян все-таки что-то заметил по выражению лица английского мастера. Один за другим, первым — Цзян, они подошли к окну и стали рядом с Коксом, безмолвные свидетели, которые увидели замершую
Один лишь Кокс уже скользнул взглядом дальше, намного дальше: его околдовал вид тонкой, почти детской руки, которая высунулась из складок пурпурной занавеси портшеза и как раз собиралась отодвинуть ее, — рука женщины. Во втором портшезе позади кровавого пятна. Может статься, дама хотела бросить взгляд наружу из надушенного, сумеречного комфорта в окруженную слепящим светом жизнь прислужника — и увидела его смерть. Но может статься, ее другая, пока что незримая рука уже легла на округлую ручку слоновой кости, намереваясь открыть гондолу. И может статься, она выйдет на покрытый настом снег, пособит недвижно лежащему или хотя бы разрушит оцепенение процессии и призовет подмогу.
Кокс следил за происходящим перед окном со странной невозмутимостью, как за спектаклем, просто изображающим смерть носильщика. Лишь то, что настигло его теперь, имело власть реальности. Эта рука... Эта рука и два камня, что играли на изящных пальчиках — среднем и безымянном — белыми вспышками разной яркости и чистоты: один камень был, пожалуй, белый топаз, пронизанный серебряными иглами рутила, второй — неограненный алмаз, искрившийся словно кусочек сахара в оправе из белого золота. Какое диковинное и неповторимое украшение. Кокс, по рабочим столам которого прокатывались целые россыпи драгоценных камней, заметил это особенное свечение еще на императорском канале, на поручнях джонки, и не сомневался, что рука могла принадлежать лишь той женщине, лишь той девочке, которая скользнула мимо него по водам Данъюньхэ и, точно двуликий Янус, напомнила ему онемевшую жену и потерянную дочь. Неужели это существо, наполовину дочь, наполовину вожделенная женщина, сейчас в самом деле выйдет из портшеза и склонится над недвижным? И при этом, быть может, почувствует взгляд из окна мастерской и обернется к нему, ступив ножкой на снег?
А потом, будто на самом деле просто закончился акт спектакля, на окно с шуршанием опустилось разрисованное лотосовыми листьями жалюзи и на месте зимней картины явились вышитые цветы, зимородок, камыши и бегучие облака: Джозеф Цзян распустил шнурок жалюзи, и все, что еще могло произойти за окном, скрылось от взоров людей в мастерской.
В Запретном городе, сказал Цзян, в городе Великого, позволительно быть видимым, позволительно обрести зримость лишь тому, что глазам милостиво разрешают созерцать законы двора. Но все нежданное, все непредусмотренное должно скрывать от взоров постороннего, а тем паче иноземца до той поры, пока соответствующие советники по воле Высочайшего не наделят все это зримостью.
И осторожность! Осторожность. Случалось, запретные взгляды уже в день святотатства карались ослеплением: посредством разведенных, бьющих разом в оба глазных яблока ножниц для ротозеев, чьи лезвия можно подогнать к лицу любого подданного империи. Или же посредством добела раскаленного кинжала, которым проводили возле самых зрачков, отчего глаза вскипали. Или посредством расплавленного свинца, каким палач заливал глазницы зеваки.
Люди падают в снегу, падают под тяжестью своего груза, сказал Кокс, люди умирают. Разве в этом городе запрещено видеть жизнь? Упавший прислужник — зрелище запретное?
Он сам, сказал Цзян, не сумел разглядеть, упал ли кто-нибудь, что там произошло и кого несли в этих портшезах, но так или иначе английские гости должны ему поверить: их глазам это могло только навредить.
В вечерних сумерках, когда Кокс поднял жалюзи — помощники и Цзян уже оставили его в одиночестве, — двор перед ним вновь лежал просторный и безлюдный. Снежный остров и тот исчез, словно происшедшее либо никогда не происходило, либо всякий след и память о нем просто были истреблены и сделались незримы. Поздно ночью, после тщетной попытки продолжить записи в журнале, который когда-нибудь прочтет Фэй, он лежал без сна в подушках с узором из созвездий, лежал с закрытыми глазами и снова и снова видел, как лица Фэй и Абигайл и лик девочки-женщины у поручней сливаются, соединяются воедино.
Ваньсуйе — Владыка Десяти Тысяч Лет. Точно отгоняя эти текучие, мимолетные лица, Кокс начал повторять предписанное обращение. Цзян рекомендовал ему такое упражнение и при этом, исполнив что-то вроде медленного танца, показал, как Кокс и даже могущественнейшие мандарины должны преклонить перед Великим колени, коснуться лбом пола, подняться и — всего трижды — вновь пасть на колени, дабы в течение трех вздохов ощутить лбом холод пола, пыль, в какую Великий может растереть все и каждого, не отвечающего его представлению.
Ваньсуйе. Сначала Кокс шептал имя Владыки Десяти Тысяч Лет, потом, все больше уставая, повторял лишь в мыслях, как в детстве, когда ему не спалось, молча считал ласточек-касаток, которые, выписывая стремительные спирали, мчались по небу уже почти в сновидении... И ему казалось, будто он находится высоко-высоко в ослепительно белом, полном ласточек небе, когда его плеча вдруг коснулась чья-то рука. Цзян. Кругом было темно и холодно. Жаровня потухла. В окнах спальни мерцали звезды, которых он никогда прежде не видел. Раннее, непроглядно темное утро.
Ваньсуйе.
Проснитесь, мастер, сказал Цзян и повторил, когда сонный отвернулся от него и грозил вновь уйти в свои грезы: Проснитесь, мастер Кокс, Владыка Десяти Тысяч Лет желает вас видеть.
5 Шицзянь, Человек
Теперь он сам покачивался в портшезе сквозь мрак. Словно процессия гондол минувшего дня длинной дугой по снегу и пустым дворам проследовала за ним в его грезы, чтобы там наконец догнать, подхватить и вернуть в реальность этого темного утра, Кокс сидел подле Цзяна в обитой шелком тесноте. Поеживаясь от озноба, он чувствовал, как внутри что-то ширится, неудержимо растет — вероятно, страх. В конце концов одно дело — просто знать о могуществе человека, который распоряжался жизнью и смертью и никакие протесты не могли ему воспрепятствовать, и совсем другое — предстать перед этим человеком и пасть на колени.
Странно, в Лондоне, в речах посланников, сопровождаемых поклонами и изящными жестами, образ китайского императора был сияющим, даже магнетическим и в итоге привлекательным. Теперь же этот образ олицетворял незримого Всемогущего, произволу чьей воли и прихотей он отдан, олицетворял деспота, одержимого часами и автоматами и способного убить его одним-единственным словом, даже простым мановением, значение которого Кокс, наверно, понял бы только в миг свершения.
Лишь спустя некоторое время после пробуждающих слов Цзяна Кокс вернулся из царства снов в освещенную шафрановым лампионом спальню и осознал, что вот сейчас действительно случится то, ради чего он проделал путь через полмира и чего вместе с товарищами, уже достигнув цели путешествия, так долго и тщетно ждал.